Лучшие цитаты Али Кудряшовой (170 цитат)

Погрузитесь в удивительный мир лучших цитат Али Кудряшовой и откройте дверь в искусство самопознания и вдохновения. Эти умные и мудрые слова станут вашим надежным проводником в поиске гармонии и смысла жизни. Откройте новые горизонты мысли и оставьте незабываемый отпечаток в своей душе и на страницах вашего профиля в социальных сетях. Позвольте цитатам Али Кудряшовой стать ключом к разгадке сложных проблем и расширению вашего сознания.

Чудак, ну почему тебе каждый день — чтобы себя любимого обижать, у Бога миллиарды таких людей, ему ведь тоже хочется убежать, ему решать безвыходный этот квест, сушить на батарее твои носки, послушай, на себе ты поставил крест — так дай ему не вымереть от тоски, проснись с утра, зажмурься от теплоты, рассыпь вокруг горячее серебро, он рассмеется, видя, что счастлив ты. И будет гром. Неистовый майский гром.
Я больна, черт возьми, я больна, мне не снятся красивые мальчики, Мне не снится горячая мгла, мне не снятся лесные красавицы, Мне — луна, тяжела и кругла, все в открытые руки бросается.
Тебе ж не жалко — на самом деле, ну на минутку, ну на денек-то. Чтоб я заснула — хоть раз в неделю — не оглушительно одиноко.
Как я ждала осеннего ледостава, как я в ночи молилась за наш союз…
Дай Бог, чтобы в глазах твоих не мелькало безвыходное жалкое «если бы», дай Бог тебе кроить по своим лекалам податливое туловище судьбы. Пиши, как есть, без жалости, без запинки, не будет, не придумано девяти.
Так что ты глотай свой кофе и вишни льдистые, а ударили — так всхлипни и разотри. И запомни — где-то есть еще тот, единственный, кто живет с такой же шуткою изнутри.
Олимп разрушен во время Второй Советской и там теперь стоит детский сад «Нефтяник». Помпея, кстати, сдохла в потоках лавы, я слышал, что никто оттуда не вышел. Поникли лютики, дружно увяли лавры, садись, дружок, и ну их, всех тех, кто выше.
На шее крестик висит на цепи — Иначе Господь сбежит. Не спи — и Бога зажми в кулаке, Так точно не украдут.
Знаешь ли ты, как делают корабли? Сыплют в бутылку немного сырой земли, Вишен, ресниц и говора — но не суть. Солнца закатного тёплый неясный блик.
Я не пойму, что было со мною до него, как я жила, и в чьих я спала домах.


Мне бы имя твое шептать, но под ребрами боль шипит. Как-то некогда больше спать, если некуда дольше пить. А у нас за окном все снег, все танцует, сбивает с ног. И не надо читать Сенек, чтоб представить тебя, сынок. Мне подруги не верят: “как?”, пишут “твой? быть не может, твой?”. Он лежит у меня в руках, как чукотское божество.
Дайте мне это смешное право Просто возможность жить
Кто я? Я птица, я божья совесть, Лакмус его и соль
Рип-ван-Винкль, проснувшись, не может понять: даже стекла в домах тот же свет отражают
К примеру, кто-то, ужасно юный и глупый, Завел дневник от имени рыбки-гуппи, И пишет, что был вчера на краю вселенной, Там светит луна и оттуда смотрит господь
Ей двадцать пять, у нее не жизнь, а несчастный случай. Она все время спешит и все время не успевает. А он говорит ей в трубку: “Маленькая, послушай”, И она от этого “маленькая“ застывает.
Ну не бываешь, что еще взять с такого, Кто бы ни провинился — ты ни при чем, Как-то все сразу выдалось бестолково, Ты из таких придуман несостыковок, Что изначально, видимо, обречен. Знаешь, как надоело куда-то мчаться, Верить не в то да плакаться под вино, Горе — хоть от ума, так ведь я не Чацкий, Горечь такая в недрах кофейной чашки — Господу, верно, скулы бы подвело. Хочешь, я расскажу, как у нас делишки, Как мы живем, как трудимся, как едим. Знаешь, мы существуем — но так, не слишком. В городе, знаешь ли, каждый нечетный лишний, Каждый второй — подсевший, а ты один. Кончил ли ты какой невозможный колледж, Или ты из Елабуги, из Перми, Как ты так невозможно под сердцем колешь, И из какого ты «все равно какой уж», И из какого «кто-нибудь, обними». Как я тебя собирала, бумажки черкая, Хочешь — покажут, вот посмеешься всласть, Звон поднебесный, белый огонь в печенках, Пыльную синь в ресницах, густую челку, Заархивировать, вычистить и прислать. Мне бы тебя молчать, не орать скворечьим, Плачущим гомоном, в кожице проминать. А из скольких ты выдуманных наречий, А из скольких ты создан противоречий — Правильно будет вовсе не вспоминать.
Такие слишком медовые эти луны, такие звезды — острые каблуки, меня трясет от каждого поцелуя, как будто губы — голые проводки, а мне бы попивать свой чаек духмяный, молиться молча каждому вечерку, меня крутили, жили, в ладонях мяли и вот случайно выдернули чеку, за это даже в школе бы физкультурник на год освободил от своей физры, меня жует в объятьях температурных, высинивает, выкручивает навзрыд, гудит волна, захлестывает за борт, а в глазах тоска, внутри непрерывный стон, но мне нельзя: апрель — у меня работа и курсовик пятнадцатого на стол.
В восьмом классе Мы начали изучать химию, Там рассказали, что если что-то нагреть, Оно плавится и течет каплями, А потом остывает и становится таким же.
Я спросила у мамы: «А деревья, когда сгорают, Тоже должны превращаться в капли, А потом застывать и становиться такими же?» «Нет, — ответила мама, — деревья сгорают совсем. Но это уже органика, Тебе еще это рано знать». С тех пор я не люблю химию. Зачем мне наука, В которой деревья сгорают Насовсем?
Не прошу тебя о наградах, Дай мне только, Господи, сына… Трудится в саду виноградарь, Топчется ногами босыми. Не духов прошу, не косынок, Не дуэлей, не состязаний, Дай мне только, Господи, сына, Сына с голубыми глазами. Солнце опустилось за скалы, Заалел закат над рекою, Виноградарь ветви ласкает Нежной осторожной рукою. Не дрожат листки у осины, Филины по чащам хохочут…
Дай мне только, Господи, сына, А потом уж делай, что хочешь. Глупости болтаю, не слушай, Не глумись над глупой гусыней, Пожалей, помилуй. А лучше Подари мне, Господи, сына.
Боже, помни, нужно, чтоб их встречали, фырчали, даже ворчали, кричали, дарили им свои радости и печали, устали мы, понимаешь, лучше не станет, кидай всё, что получилось, накопим силы, а следующую порцию вырежешь покрасивей.
Если ты, к примеру, кролик с шелковистыми ушами — ничего не просишь кроме, чтобы лисы не мешали, ты живешь среди волнушек и осоки острой, тонкой, никому ты, брат, не нужен кроме собственных потомков.
Пляшет день в окне высоком, башенка скрипит резная, ты живешь в своей осоке и никто тебя не знает, флюгер в облаках ютится, хоть бы на минуту замер, в башне обитает пища с удивленными глазами.
Если ты, к примеру, птица, у тебя намокли перья, хоть куда бы примоститься, чтоб согреться — не до пенья, слишком часто дождик крошит, здесь попробуй не простынь-ка, и закат на небо брошен, как дырявая простынка, ты голодная и злая, и с утра во рту — ни крошки, видишь — башенка резная, в ней высокие окошки, ты тихонько, в уголочке, ты недолго, ты на вечер, на минуточку, а впрочем… и останешься навечно.
Если ты, к примеру, вереск, ты растешь на ясном поле, по тебе гуляют звери и расчесанные пони, ты совсем еще недавний, ты сиреневый и робкий, ты совсем уже недальний, ты стоишь у самой тропки. К башенке, где флюгер тонкий на резной сосновой крыше, он поет себе — а толку, все равно никто не слышит, только кролик вдруг зальется удивленными слезами, только птица вдруг завьется с удивленными глазами.
Если ты, допустим, ветер, ты играешь с флюгерами, ты за все вокруг в ответе — холода не за горами, вот и осень побежала в одеяньи изумрудном, с башенки ее, пожалуй, даже разглядеть нетрудно, скоро тополя разденет, солнце в лужах перемелет, ты решай, что дальше делать, каждому раздай по мере, Землю согревать ли дальше, с неба доставать луну ли?.
Под дождем таким, что даже крыши лепестки свернули… Если ты летаешь ночью на земном промокшем шаре, где-нибудь заметишь кочку с шелковистыми ушами, и услышишь, и поверишь, спустишься на камень мшистый и вдохнешь промокший вереск, фиолетово-пушистый, никаких забот, не зная, ты поселишься в осоке, там, где башенка резная и окошки на востоке, холода не за горами, я не видел, но сказали…
Ты проснешься утром ранним. С удивленными глазами.
Ползет-не ползет строчка, плохо идут дела. Была у меня дочка, тонкая, как стрела. Ходила за мной следом, касалась меня плечом. Училась будить лето, учила смеяться отел. Ноябрь дождем вертит, взбирается в рукава. Прозрачная, как ветер. Певучая, как трава. Я пробовал жить вечно — не выдержал, не могу. Была у меня свечка — елочка на снегу.
Был у них январь, было поздно и страшно, приходили волки к ним, под окном выли, младшим братьям сказки рассказывал старший, а быть может, вовсе то не сказки, а были. Подшивал он валенки сестренке беспечной, чтобы разрушшилась, чтоб не заболела, согревал ладони и растапливал печку, и в ладонях пламя и росло, и алело.
Я работаю солнечной батареей, Я в кармане оранжевом солнце грею.
как будто весь мир старался к ней продолбиться, а этот придурок смог
Если что-то случится – пусть будет нестрашное, Я боюсь, когда страшное рядом со мной
Приходи на пристань.
А у нас декабрь, но вокруг по вешнему Сыро и горячо. Я захожу домой и вешаю Голову на крючок.
Время, как кольцевая, идёт по кругу, потому что плохо меня искал.
Он улыбается: «Кто тебя разберет…» И прячет в карман тихонько пару деталек. Сто дней, сто ночей, Плачет город – он ничей, знаешь, жизни несчастливых сходятся до мелочей.
А город был Мария и город бросили Точнее просто уехали, не сказав.
И когда ты будешь плакать, что скоро двадцать, то есть четверть жизни вылетела в трубу, не умеешь ни общаться, ни одеваться, не знаешь — а куда тебе вдруг деваться, только богу плакать на судьбу.
Иди, для тебя этот день согрели, и ветер лихой по карманам рыщет
И я выхожу наружу, на свет из-под одеяла, и громко фырчу от пыли, пинаю ногой будильник, разбрызгиваю глазами остатки сосновых бликов. Ну здравствуйте. С добрым утром!
Под теплым пододеялом есть пара любимых книжек, немножко еды и даже ключи и зубная щетка, поскольку никто не знает, как долго оно продлится.
И ты звони, весели, шали, Играй с открытым огнем, Ведь я не знаю, случится ли Проснуться будущим днем.
Чьи-то босые мысли кашляют на крылечке.
А если кто-то напишет, что любит осень, — не верь им, это неправда, пусть даже в книжке с прохладными и ласковыми листами. Не зря ведь все-таки я много лет торговка, я знаю, что люди на самом-то деле любят — они любят яблоки, кошек и фантазеров — они покупают книги, в которых пишут, что кто-то такой особенный — любит осень.
Мне же оставьте сентябрь-месяц, то есть, простите, октябрь-месяц, то есть, простите, ноябрь-месяц, в общем, на выбор оставьте мне месяц дождей и уютных кресел, месяц, который и сух, и пресен, месяц бессонницы и депрессий — месяц, который других темней.
а ты поешь — и мир у тебя в руках, слова не те, зато настроенье — то.
Время не лечит — просто меняет роли, После спектакля — тот же виток судьбы.
С тех пор я не люблю химию. Зачем мне наука, В которой деревья сгорают Насовсем?
Живешь, коллекционируя то, что тебе выпало совершать, все эти мутные стеклышки собираются где-то у тебя внутри, а когда они тебе будут уже не нужны, кто-то скажет: «Смотри, получилось неплохо, из этого вполне могла бы выйти душа».
Солнце ловит за пальцы меня лучами, я его приручила и отвечаю, солнце просит завтрак и выпить чаю, просит прямо внутрь его налить.
Пригорюнилась, похудела, или, может, стряслась беда? Это очень смешное дело — выйти из дому в никуда. Пусть не трогает время нас — мы оказались не на земле, а по городу ходит насморк и чихает куда не лень. Забирается в заоконье и из труб на асфальт течет, мне бы лучше сидеть спокойно, мне бы лучше писать отчет. Между прочим, такая тема, что сдавать его в ноябре, я бы, может, того хотела, но пока вместо текста — бред, вместо выводов — многоточье, вместо тезисов — ерунда, а пойдем погуляем ночью? Ненадолго, ненавсегда, просто выйдем в усталый будень, убежим от чужой возни и забудем все, и забудем, и забудемся, черт возьми.
Rolling Stones, товарища Тирсена и битлов.
Зима застыла среди теней, завязла в сырой дремоте, я собираю в ладони дни, стараясь не растерять. Он пишет красками на стене, мечтающей о ремонте, седое небо дрожит над ним и плачет в его тетрадь.
… Сидеть, чужие желанья нянчить — свои слова в монитор цедить. Сереже двадцать один, а значит, Марине тоже двадцать один. Мороз и солнце — простой рисунок, такой вот крепкий густой раствор, они знакомы пятнадцать суток — как срок за мелкое воровство. А я рассаживаю, кручу, да, и расставляю по падежам. Они знакомы — такое чудо — кружиться, за руки не держась.
Слушай, я знаю, трогано-перетрогано, истины прописные на пол-листа. Раньше, Маринка, я обращалась к Богу, но нынче боюсь, что он от меня устал. Дергала, мучила, голову заморочила, мол, расскажи мне правду, пошли мне знак… То есть его не то чтобы жальче прочих, но просто пора, наверно, и честь бы знать. Так что таким вот тихим февральским ночером… Я ненадолго, мне ведь домой чесать… Слушай, ты понимаешь, к нему-то очередь, а до тебя автобусом полчаса.
А утром выйдешь — и нету их, джинсовых, мокрых, таинственных, которых согреть, утешить бы, да где их теперь найдешь? А нынче снилось, что кто-то там зовет меня: «Мой единственный…» Я вьплянул было в форточку, да слишком уж сильный дождь.
Что ж, все спокойно и радостно, все так, как было задумано, а значит, можно и к чайнику, к халату, к теплой воде… Ну пусть я нынче простужена, ну пусть я круглая дура, но… Встречай меня, мой единственный! Я где? Я не знаю, где…
Когда наступает вечер — они исчезают в принципе, такие, что смотрят ласково, чуть с жалостью на меня. Они большие и сильные, себя ощущают принцами — так пусть они будут принцами, но не на исходе дня. А я улыбаюсь вечеру, а я расплетаю волосы, пускай они там лохматятся по воротнику плаща. И дождь глядит недоверчиво, рисуя косые полосы на темных оконных впадинах и на забытых вещах. А я-то иду — по струночке, в руках моих-вся Вселенная, и шум отшагов — не громче, чем от голоса ящерки. Все выучено — до трещинки, с рождения до взросления, и ясень знакомый бережно коснется моей щеки.
Когда наступает вечер, их становится больше. Они как будто выходят из серых замерзших стен. Какие они несчастные, смешные, помилуй Боже, такие совсем усталые, но гордые вместе с тем. Они шагают по улицам в рваных летних сандалиях, и кажется, что дорога их никак не придет к концу. Ну может быть, их обидел кто, с любимыми поскандалили… и мокрые ветки с радостью хлещут их по лицу.
Кукольник сочиняет, кукольник подчиняет, кукольник починяет рваных марионеток. Этот парик негоден, этот костюм не в моде, этот нормально, вроде, только вот кукол нету. Кукол всё время нету, куклы идут по свету, куклы не любят веток, бьющих их по лицу. Куклы дружат не с теми, куклам метели стелют, куклы уносят время, время идет к концу.
Он изменяет годы, множит на ро, и город, город меняет тоже, сцену меняет жестом. Кукольник — он не гордый, как тут побудешь гордым, если мороз по коже рыскает против шерсти? Мастер несовершенен, мастер не со-вершинен, мастер закурит трубку, ставя Пьеро заплатку, вишнями пахнет сцена, вешне запахнет ширма, кукольник тянет руки к теплому беспорядку.
Она полощет горло раствором борной, но холодно и нет никого под боком. Она притвориться может почти любою, она привьгкла Бога считать любовью. А вот любовь почти что отвыкла — Богом.
…Рассыпалось ночи марево, Росой покрылись кусты… — Неблагословенна Марфа, А благословенна ты…

Я этой ночью уйду — не спи И дверь закрытой держи. На шее крестик висит на цепи — Иначе Господь сбежит.
Я фигею от моей социальности, я горда собой невообразимо, если быстро — то, конечно, цианистый, если медленно — то попросту зиму.
Я рассказываю сказки старому креслу, скоро оно замурлыкает и полезет обниматься со мною всеми своими четырьмя ногами.
Двадцать перышек за плечами — облетели, пора линять. Я иду, шевелю ключами, люди пялятся на меня. В уши музыку, лейся песня, голос плавится заводной, нам, казалось, так сложно вместе, но еще тяжелей одной. Выходи уж на связь с эфиром, слышишь, ты, я тебя люблю. Продавец из ларька с кефиром называет меня: «Верблюд». «Подходи, — говорит, — родная, выбирай для себя еду» Если я и себя не знаю, то зачем я к нему пойду?
Самый главный банальный итог: уходи, уходя, Покидай этот гибельный прииск, чумные бараки. В каждом облаке спрятано двадцать стаканов дождя: Ярко-синий поток и колючий ожог минералки.
Исчезли те, с кем раньше у меня Не то чтобы душа сливалась в хоре, Не то чтобы сердца стучали в такт, Но те, кого не нужно догонять, Кого не нужно дожидаться в холле, А с кем шагаешь рядом просто так.


Я встаю в семь утра – и это, конечно, поздно, За окном февраль пахнет хлебом, бензином, розой, Пахнет гель для душа – мята и лемонграсс, Бесконечный будильник заходится нервным тиком Расступается снег под огромным моим ботинком. Это час до рассвета, большая земная стирка, Постирался, отжался от пола двенадцать раз.
И когда тебе скажут — хочется, так рискни же, докажи, что тоже тот еще человек, ты решишь, что вроде некуда падать ниже, и вдохнешь поглубже, выберешься из книжек — и тебя ударит мартом по голове.
мысли вылиты, эмоции — в коме.
Ты иди себе, не смотри, как я здесь стою, Ты, дурак, мою пригрел на груди змею, думал, я хожу по струнке, всего боюсь, а вот я смеюсь.
Есть женщины, которые вьплядят столь прекрасными, что даже стыдно дышать с ними тем же воздухом.
Говорить — это всё, что можешь, говоришь всё равно не то, так размазывай плач по роже, бейся лобиком в монитор. И, давайте, вдвоем катитесь, ждет холодная пустота, просто вы никак не хотите быть счастливыми просто так. Просто чуять струной подвздошной, что уже не страшна стена, просто стиснуть с утра ладошки, и от радости застонать. Нет, вы будете до рассвета, выводя из себя семью, выводить километры бреда в перегревшемся Ай-Си-Кью.
Если я и себя не знаю, то зачем я к нему пойду?
Вот так проходят эти, почти осенние, почти совсем живые пустые дни, которые начинаются воскресением, кончаясь так, как тысячи дней до них, их не удержишь в пальцах — уж больно скользкие, бездарная, беззастенчивая пора, ты приезжаешь вечером на «Московскую», а уезжаешь с «Автово» и вчера.
И еще, пожалуйста, приплюсуй туда наше счастье, последнюю электричку, шаги навстречу, и речку и ярко-синюю рукавичку, ты слышишь? меня, танцующую под Баха возле матмеха, и горстку смеха, рассыпанную по крыше. И это еще, которое свечки-вечер с пушистой плюшевой пандой, и это, которое рушится водопадом на выстраданные плечи, и это — голой спиной на горячий камень, глазами, носом, руками, вбирать в себя накопленное веками, ясными днями, бессмысленными стихами, и это слышишь — это земное, слышишь, со мною, слышишь, вот это счастье, слышишь тонкое за спиною, бессмысленное, распаренное, хмельное, ,бесценное, ненужное, проливное.
Ты знаешь, экстренная связь с тобой мне сейчас просто необходима.
Это просто осень и все устали по грудь, по горло, по город, завязли в болоте, уткнувшись в родное горе, такое серое, вытертое местами, шагали, ночью не спали, в метро листали, застыли и их застали — такими нежными, дышащими,пустыми, простыми, хватай скорее, а то остынет.
Ее цвета — оранжевый с темно-синим, она сейчас тоскует, но тем не менее она умеет выглядеть очень сильной.
Вот табличка висит «Посторонним нельзя», вот прохожие, будто бы тени, скользят, вот и я прохожу, шоколадку грызя, размышляя о вечных мотивах. Вот стоит у дороги вчерашний герой, увлеченный забавной и сложной игрой — он все ищет того, кто вздыхает порой под окном его темной квартиры.
Замылим, потом замолим, в сонате одни бемоли, в кабак ли сейчас, домой ли? В шкафу пристанище моли, соседка посуду моет, художник рисует море, всю жизнь он рисует море, зелено-синее море, атласно-шютное море, солено-горькое море.
Выйди, послушай небо, может быть, станет легче, Если откроешь окна, в окна ворвется ветер, Я для тебя сыграю мокрый напев качелей. Перелистай страницу, листья летят на север, Серым газетным шрифтом дождь укрывает землю, Солнце сидит в сарае, брызгает через щели.
Мне так нравится держать это все в ладонях, без оваций, синим воздухом упиваться. Мне так нравится сбегать из чужого дома, предрассветным холодом по уши умываться, мне так нравится лететь высоко над миром, белым парусом срываться, как с мыса, с мысли. Оставлять записку: «Ну, с добрым утром, милый. Я люблю тебя. Конечно, в хорошем смысле».
Это можно объяснить золотым астралом, теплым смехом, снежной пылью под сноубордом, я не знала, что внутри у меня застряло столько бешеных живых степеней свободы. Я не стала старше, просто я стала тоньше, каждой жилкой, каждой нотой к весне причастна, вот идти домой в ночи и орать истошно, бесконечно, страшно, дико орать от счастья.
И становится немножко даже противно от того, что я была неживей и мельче, и мечтала, что вот встретимся на «Спортивной» и не ты меня, а я тебя не замечу, и прикидываться, что мы совсем незнакомы, и уже всерьез устала, совсем застыла, и когда меня кидало в холодный омут, оттого что кто-то целует тебя в затылок. Только ветер обходит справа, а солнце слева, узнает, шуршит облатками супрастина. Извини меня, я все-таки повзрослела. Поздравляй меня, я, кажется, отпустила.
Я не знаю, что избавило от оскомин и куда мой яд до капли последней вылит, у меня весна и мир насквозь преисполнен светлой чувственности, прозрачной струны навылет. От движений резких высыпались все маски, ощущаю себя почти несразимо юной, я вдыхаю запах велосипедной смазки, чуть усталый запах конца июня. Я ребенок, мне теперь глубоко неважно, у кого еще я буду уже не-первой. А вокруг хохочет колко и дышит влажно, так что сердце выгибает дугой гипербол.
А если кто напишет, что любит осень, что жить не может без дождевой прохлады, без серых капель, бьющихся на асфальте, как миллионы выброшенных сердечек, скажи ему, что скоро настанет лето, — посмотришь, как он скептически улыбнется — какое скоро, нам до зимы дожить бы. Пойми, что просто лето любить не модно — понятно, для чего оно людям нужно, — а осень — тут просторы для размышлений.
Помнишь, как в марте мы открывали рамы, тусклые дни соскабливали со стен. Как я теряла зимние килограммы, точная съемка, яркие панорамы, помнишь, как я любила тебя — совсем.
Господи, я прошу, помоги ему, дай ему, Боже, сил. Мне же не помогай, а только — ради него — прости.
Она притвориться может почти любою, она привыкла Бога считать любовью. А вот любовь почти что отвыкла — Богом. Всё думает, что пора поменять системку, хранит — на крайний случай — бутылку водки. И слушает Аквариум и Хвостенко. И засыпает — больно вжимаясь в стенку — чтоб не дай Бог не разбудить кого-то.
Я знаю тебя, с математикой ты на ты. Тебе не составит труда эта разность тем. Гармония безвыходной простоты. Геометрия продрогших на лавках тел.
Мы ведь можем, если захочем быть счастливыми. Зуб даю.
Ночным захлебнувшись соком, Бессонница бьет в висок мой Вопросами о высоком По классике — например: Бывает ли жизнь на Марсе? На шею ко мне комар сел И пьет мою биомассу Нахально, без всяких мер.
И всё закрутилось в смерче, здесь не перескажешь вкратце, И здесь уже не до смерти — здесь с жизнью бы разобраться.
«Не стоит полагать, что удача — агнец, заведомо назначенный на убой. Когда-нибудь ты просто получишь адрес и список тех, кого ты берешь с собой».
«Мне бы замерзнуть, сжаться, а я стекаю и извиняюсь, зная, что я права. Жизнь наконец осознала, кто я такая, жизнь поняла, куда я ее толкаю, и отобрала авторские права».
А я ревную его к стихам, которые он читает, и собираю его в стихах, которые он прочел.
Я читаю то, что вы мне не пишете, и встречаю вас, когда не придете.
Но вокруг апрель и небо — какого лешего, у тебя такое сердце, что хоть разрежь его — все равно должно хватить на десятерых.
Я не знала, что внутри у меня застряло столько бешеных живых степеней свободы.
Я хорошая. Даже очень. Только глупая, как кирпич. Раз уж выбрал меня средь прочих, так изволь уж теперь — терпи. Выбрал. Выбрал. И, между прочим, не ругал ведь судьбу свою. Мы же можем, если захочем, быть счастливыми. Зуб даю.
Сосны иголками гладят небо, солнце в ветвях тая, Старый солидный крот под корнями учит другого рыть… Вот на земле лежит оболочка. Господи, это я. Я не умею молиться, просто не с кем поговорить.
Он и поплыть-то не может толком, тычется носом в ил, Мачты не делают из непрочных тоненьких хворостин. Господи, я прошу, помоги ему, дай ему, Боже, сил. Мне же не помогай, а только — ради него — прости.
Какое там говорить! Я дышу с трудом. Какое там подожди! Все часы стоят. Во мне поселился многоквартирный дом, В котором каждая комната — это я.
А была бы я красоткой неукротимой, чтобы все вокруг шарахались от меня, не носила бы в пакете за два с полтиной голубые бледнокожие пельменя, и господь бы каждый день не давал мне по лбу, мол, сиди, учись, не рыпайся, не твое, не готовила бы кашу, не мыла пол бы, не придумывала бы сказки про «мы вдвоем». А у нас сегодня небо тряпицей синей, носовым платком, раскинутым гамаком, а была бы я чудесной, была б красивой, с хохолком, смешным, щебечущим говорком, а была бы я невинной такой мадонной, нежной-нежной, как животики у щенков, а у нас сегодня небо на пол-ладони, чтоб прижаться обгоревшей босой щекой. И меня убило, вывернуло, накрыло, изоляция сгорела, спасайся, кто. А была б я просто ласточкой чернокрылой — я бы спряталась в рукав твоего пальто.
Столько снега в эти майские навалило, просто Дед-Мороз, вставай, открывай карман, а была бы я изящной и говорливой, ты мне слово, я тебе — золотой роман, а была бы я леском, земляникой-клюквой, шелковистой тонкой травушкой до колена, умудрилась проиграть — так не щелкай клювом, а возрадуйся, что вроде не околела. А была бы я летучей, была бы ловкой, а была бы… время лопнуло, истекло. Только ласточка-растрепанная-головка догоняет, бьется крыльями о стекло.

Муррр, хороший мой, и небо на пол-ладони, мурр, Москва смеется тебе в глаза, муррр, живи спокойно, я не мадонна, муррр, мой милый, что тут еще сказать.
А была бы я глубокой, была б бездонной, не насытиться, не выжить, не отворить… А была бы я мадонной… была б мадонной — вот тогда б, наверно, стоило говорить. Под крылом усталым звонко щебечут рельсы, стрелки-стрелки, лес качается по бокам, ты живи, мой милый, просто живи и грейся, и рисуй мне псевдографикой облака. Мокнет ласточка, покрывшись гусиной кожей, а столица обнимает, в жару, в пылу, открываешь дверь, довольная дрыхнет кошка, десять перышек рассыпано на полу.
Я читаю рассказы, И в них рассказывают обо мне, О чем я постоянно думаю. Наверное, их писал очень мудрый человек. И на титульном листе должна быть его фотография. Открываю. Есть. Но почему там Такое жестокое, такое измученное, Такое безысходное лицо? Закрою скорее, не смотрю. И вовсе он пишет не обо мне, С чего вы взяли?
Лови свое счастье — дождем по коже, давясь, глотая и задыхаясь.
Я сяду на нужный поезд и в город родной поеду, И буду — на самом деле, что люди бы ни сказали Всего через две недели встречать тебя на вокзале, Навстречу тебе тянуться, в родное плечо уткнуться, Вот только бы мне проснуться… вот только бы мне проснуться.
Мне снился… конечно, поезд,а что еще может сниться?
Она подругам пишет — ты, мол, крепись, но немного нарочитым, нечестным тоном, разбрасывает по дому чужие письма, и держится, и даже почти не киснет, и так случайно плачет у монитора. Она совсем замотанная делами, она б хотела видеть вокруг людей, но время по затылку — широкой дланью, на ней висят отчеты и два дедлайна, и поискать подарок на день рожденья.
Ты будешь шкипером, боцманом, черт-те кем, ты там, где над головой паруса дрожат, ты будешь ходить, командовать, спать в теньке, курить, ворчать, потягивать оранжад, ты будешь таким прекрасным — что хоть рисуй. Смеешься, бродишь, держишься молодцом…
Спасибо сказать? Спасибо, в душе темно, ни вверх, ни вниз, на уровне — так держать. Да будь ты проклят за то, что я стала мной. Кури. Ворчи. Потягивай оранжад.
… Господи, это я. Я не умею молиться, просто не с кем поговорить.
«А чтобы быть собой — смотри, — мне нужно непристойно мало: всего лишь жить под одеялом часов двенадцать, а не три, мне нужен вечер теплый, синий, с вином и плюшками в меду, и научиться быть красивой спокойным людям на беду, мне нужно ездить на метро, толкаться острыми локтями и чувствовать, как голод тянет мое засохшее нутро, мне нужно плакать втихаря над неудавшимся романом, кричать: «Конечно, все нормально!» — «все плохо» тихо говоря, кидаться под автомобили, сидеть на белой полосе, еще, практически от всех, мне нужно, чтоб меня любили, накидывать на плечи шарф, себя чуть-чуть считать поэтом. И нужно жить — а то все это теряет некоторый шарм».
А у любви есть тот, кто попал под поезд и тот, кто забрызган грязью из-под колес
Не давай мне, Господи, того, что мне надо, дай мне только, Господи, понять, что имею.
Три. Два. Один. Я иду искать. Господи, помоги мне.
Мама на фотке. Ключи в замке. Восемь часов до лета. Солнпе на стенах, на рюкзаке, в стареньких сандалетах. Сонными лапами через сквер, и никуда не деться. Витька в Америке. Я в Москве. Речка в далеком детстве. Яблоко съелось, ушел состав, где-нибудь едет в Ниццу, я начинаю считать со ста, жизнь моя — с единицы. Боремся, плачем с ней в унисон, клоуны на арене. «Двадцать один», — бормочу сквозь сон. «Сорок», — смеется время. Сорок — и первая седина, сорок один — в больницу. Двадцать один — я живу одна, двадцать: глаза-бойницы, ноги в царапинах, бес в ребре, мысли бегут вприсядку, кто-нибудь ждет меня во дворе, кто-нибудь — на десятом. Десять — кончаю четвертый класс, завтрак можно не делать. Надо спешить со всех ног и глаз. В августе будет девять. Восемь — на шее ключи таскать, в солнечном таять гимне…
Мама на даче. Башка гудит. Сонное недеянье. Кошка устроилась на груди, солнце на одеяле. Чашки, ладошки и свитера, кофе, молю, сварите. Кто-нибудь видел меня вчера? Лучше не говорите. Пусть это будет большой секрет маленького разврата, каждый был пьян, невесом, согрет теплым дыханьем брата, горло охрипло от болтовни, пепел летел с балкона, все друг при друге — и все одни, живы и непокорны. Если мы скинемся по рублю, завтрак придет в наш домик, Господи, как я вас всех люблю, радуга на ладонях. Улица в солнечных кружевах, Витька, помой тарелки. Можно валяться и оживать. Можно пойти на реку. Я вас поймаю и покорю, стричься заставлю, бриться. Носом в изломанную кору. Тридцать четыре, тридцать…
Мама на даче. Велосипед. Завтра сдавать экзамен. Солнце облизывает конспект ласковыми глазами. Утро встречать и всю ночь сидеть, ждать наступленья лета. В августе буду уже студент, нынче — ни то ни это. Хлеб получерствый и сыр с ножа, завтрак со сна невкусен. Витька с десятого этажа нынче на третьем курсе. Знает всех умных профессоров, пишет программы в фирме. Худ, ироничен и чернобров, прямо герой из фильма. Пишет записки моей сестре, дарит цветы с получки, только вот плаваю я быстрей и сочиняю лучше. Просто сестренка светла лицом, я тяжелей и злее, мы забираемся на крыльцо и запускаем змея. Вроде они уезжают в ночь, я провожу на поезд. Речка шуршит, шелестит у ног, нынче она по пояс. Семьдесят восемь, семьдесят семь, плачу спиной к составу. Пусть они прячутся, ну их всех, я их искать не стану
Мама на даче, ключ на столе, завтрак можно не делать. Скоро каникулы, восемь лет, в августе будет девять. В августе девять, семь на часах, небо легко и плоско, солнце оставило в волосах выцветшие полоски. Сонный обрывок в ладонь зажать и упустить сквозь пальцы. Витька с десятого этажа снова зовет купаться. Надо спешить со всех ног и глаз — вдруг убегут, оставят. Витька закончил четвертый класс — то есть почти что старый. Шорты с футболкой — простой наряд, яблоко взять на полдник. Витька научит меня нырять, он обещал, я помню. К речке дорога исхожена, выжжена и привычна. Пыльные ноги похожи на мамины рукавички. Нынче такая у нас жара — листья совсем как тряпки. Может быть, будем потом играть, я попрошу, чтоб в прятки. Витька — он добрый, один в один мальчик из Жюля Верна. Я попрошу, чтобы мне водить, мне разрешат, наверно. Вечер начнется, должно стемнеть. День до конца недели. Я поворачиваюсь к стене. Сто, девяносто девять.
Залезть бы под одеяло, забраться под одеяло и жить там, под одеялом, пока из-под одеяла не выманит что-то злое, похожее на будильник.
…у нас всё просто и почти безвыходно хорошо
И снова осень, лиственный занос Бессмысленно и жалобно клубится. Когда три года некуда влюбиться — Не списывай на метеопрогноз.
Казалось, что детство страшнее иной тюрьмы, Что станешь постарше — и выберешься из тьмы, Кривы зеркала, умирают, увы, умы. А взрослые — это мы.
Что же, не веришь? Радуйся, смейся, спейся, Мучайся, издевайся, на том стоим. Только ты снова щелкаешь по бэкспэйсу, Только он снова снится тебе своим.
Время не лечит — просто меняет роли, После спектакля — тот же виток судьбы. Если ты набиваешь его паролем, Значит, ты не сумеешь его забыть.
А в мире творится осень, время плохое, А я становлюсь колючей, как каланхоэ. Сухие листья и даже вино — сухое.
Если ты хочешь женщину — женщин много, Только одна загвоздка: они — полюбят.
Конечно, зачем слова, раз кружится голова, раз можно кричать и бегать, и всех вокруг целовать
Я не знаю, что будет со всеми, что будет с тобой, Знаю только шаги винтовые – один за одним. И еще – что никто никогда не разрушит собор, И не вычертит площадь, как та, что простерлась под ним.
По тяжелой траве, заплетаясь, идут игроки, По лиловой брусчатке несутся хмельные врачи, Ты не бросишь ни текста, ни этой четвертой строки, Потому что в ответе за тех, кто тебя приручил.
Поднимись на чердак, расплатись за пролет винтовой Перестуком шагов, перезвоном холодных ключей, Если лето приходит – то лето идет за тобой, Ты единственный сторож его и его казначей.
Запах кофе и хлеба, рассеянный сумрачный свет, В запыхавшемся небе соборный тяжелый костяк. Говорю о тебе: «У меня есть знакомый поэт», И, пожалуй, я только тебя сформулирую так.
Чтобы душу свою подарить тебе, я покупаю новую на е-бэе, может эта будет поголубее, чем моя, испачканная уже.
«Искали бы что серьезнее», — говорю, Они смеются, уходят в дневную пыль. А я тогда пока что им суп сварю, Пока я не разучилась варить супы.
И воздух — с нежной мятой, с закатом дня, С тончайшим привкусом яблочного вина Мои мужчины пока что любят меня, Сидящую в уголочке возле окна.
Но я могу — про пиво и за «Зенит»! Не то чтоб очень, но от тоски не усну. Но где-то внутри меня тишина звенит И мягкий вечер спускается в тишину.
И я бы всё могла превратить в игру, Я двадцать лет играю в нее подряд… Мои мужчины не любят моих подруг, «Нашла бы кого серьезнее», — говорят.
А я могу — хоть птицу поймать, я — бог! А я могу из пепла создать сонет, Но я не умею жарить бараний бок, Особенно если денег на мясо нет.
Всё так же на теплоту небеса скупы, Врагу пока не сдался еще «Варяг»… Мои мужчины не любят мои супы, «Варила бы что серьезнее», — говорят.
А я-то за, я им согреваю суп, А я-то за, мне завтра сдавать доклад, А эти строчки держатся на весу — И всё дела не могут пойти на лад.
Ну что я могу ответить? Глаза сухи, Улыбка ласкова, голос — хоть на парад. Мои мужчины не любят мои стихи, «Писала бы что серьезнее», — говорят.
Пока они там возятся в голубиных своих небесных сферах и чертежах — дай Бог тебе ни с кем не делить любимых и уходящих за руку не держать. Дай Бог тебе не видеть ночных кошмаров, не захлебнуться в логове мертвых фраз. У кошки девять жизней — но кошке мало, а у тебя одна — и тебе как раз. Дай Бог, чтобы в глазах твоих не мелькало безвыходное жалкое «если бы», дай Бог тебе кроить по своим лекалам податливое туловище судьбы. Пиши, как есть, без жалости, без запинки, не будет, не придумано девяти.
А весна всегда отказывает в цензуре, разворачивает знамена, ломает лед, ветер хлещет по щекам золотым безумьем, на распахнутом ветру, на трехкратном зуме, обниматься на бегу, целоваться влет.
Я за тебя в ответе? Хватит уже реветь, мы Взрослые ведь люди… Знаешь, я стала ведьмой… Знаешь, я стала ведьмой. Что же теперь будет?…
И не гляди в вечер, с нашими огоньками Станет любой камнем. Знаешь, я стала ведьмой с ласковыми руками, С розовыми щеками.
Ты не иди следом, даже луны лучик Гибнет в глухой чаще. Знаешь, я стала ведьмой, это куда лучше, Чем полоскать чашки.
Слишком уж зол ветер, катится мир с откоса, Маленький и круглый. Знаешь, я стала ведьмой, я отрастила косы, Темные, как угли.
Быть одиноким вдвойне сложнее, если ты не один…
Я работаю солнечным развлеченьем, я кормлю его по утрам печеньем, а потом усталой порой вечерней я ему чумазую спинку тру. И когда уже все разбрелись и спят, я отмываю солнцу босые пятки, а то все ведь заметят на солнце пятна, многим это будет не по нутру…
Солнцу так одиноко ходить по кругу — вот нашло, понимаешь, себе подругу, и ему все равно — хоть любовь, хоть ругань, поболтать бы вот только о ерунде. Я его несу осторожно очень, ведь оно непоседливо, между прочим, и все время вьтрыгнуть хочет ночью, чтобы вдруг повсюду случился день.
Я работаю солнечной батареей, я в кармане оранжевом солнце грею, чтоб оно на небо взошло скорее и чесало макушки заснувших лии. Солнце ловит за пальцы меня лучами, я его приручила и отвечаю, солнце просит завтрак и выпить чаю, просит прямо внутрь его налить.
«Слышишь — какая тишина? Это просто на небе придумывают новую порцию наших судеб».
Господь придумал летать воробью, оленю Придумал бежать, огню – пожирать поленья, Сосне – расти, вцепляясь корнями в землю, Змее – ползти, хвостом раздвигая зелень. Меня – хорошими снами служить твоими, Хранить твое имя, красивое твое имя.
Мама твоя плачет, что ты стала поэтом, Плакала бы лучше, что ты стала собой.
И он почему-то плачет и тычется носом в пыльные одуванчики.
Потом поднимает голову. Над головой закат.
Опирается о булыжник, устраивается на нем уютно, будто бы на диванчике.
Он взлетает вверх, выходит за грань, за кадр.
И, допустим, в тридцать он посылает все на, открывает рамы и прыгает из окна — ну потому что девушка не дала, или бабушка умерла, или просто хочет, чтобы про него написали «Такие дела», или просто опять показалось, что он крылат, — вот он прыгает себе, попадает в ад и оказывается в такой невероятно яркой рыже-сиреневой гамме. Все вокруг горят, страдают и говорят, но какой-то черт ворчит: «Погоди еще» и говорит: «Чувак, не путайся под ногами». И пинает коленкой его под зад.
В двадцать пять он читает лекции, как большой, его любят везде, куда бы он ни пошел, его дергают, лохматят и теребят, на е-мэйле по сотне писем «люблю тебя», но его шаблон — стандартное черта-с-два, и вообще надоела, кричит, эта ваша Москва, уеду туда, где тепло и рыжее карри. И когда ему пишут про мучения Оль и Кать, он смеется и сообщает: «Мне, мол, не привыкать». Он вообще гордится тем, что не привыкает.
Все афоризмы для вас
Подписаться
Уведомить о
guest
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии
0
ТЕПЕРЬ НАПИШИ КОММЕНТАРИЙ!x