Лучшие цитаты из книг Кота Басё (Светланы Лаврентьевой) (300 цитат)

Книга «Кот Басё» Светланы Лаврентьевой — это увлекательное путешествие в мир приключений и фантазии. Главный герой, кот Басё, умеет говорить с людьми и животными, а также обладает необычными способностями. Вместе с ним читатель отправится в захватывающее путешествие, полное загадок и тайн. Эта книга подарит массу эмоций и впечатлений, а также научит ценить дружбу и верность. Лучшие цитаты из книг Кота Басё (Светланы Лаврентьевой)  собраны в данной подборке.

А сегодня молчит, не выходит на связь.
И проснулся залив, и легли фонари в темно-синий апрель, не имеющий дна, и от края земли и до края земли обнимают друг друга весна и война. Это чайки кричат, это бой часовой, это ветер, горячий от первых лучей, это люди молчат, не забыв ничего, но уже не умея запомнить, зачем. Так теперь повелось, что и год повело, и опоры, что раньше держали мосты, свет уходит под воду, как пули в стекло, и становится сложным, что было простым. Нам бы петь о весне, о ее вечерах, расплетать ее тонкую вербную вязь. Но апрель на войне — отзывался вчера.
Древние боги правы.
А наутро берег чист и до блеска светел, никаких следов — сплошные песок и ветер, сосны гнутся в руны, вяжутся в гальдраставы.
Лебеди-гуси, чомги, гагары, гаги. Солнце монеткой падает в Копенгаген. Человек хотел, как лучше, набедокурил. Мир опять накрывает буря.
Балтика ждет гостей, намывает дюны. Миллионы лет она остается юной — ветренной ведьме неведомы страх и старость. А жалости — не осталось.


Тьма идет сюда смолой истекать янтарной, обернуться катастрофой гуманитарной, удариться оземь, осколками в сердце биться. Где птенцы? Отвечайте, птицы.
Измельчали реки — путь на закат не близок, на мосту королевы Луизы не просят визу, инстербургский колдун, расскажи им, как это вышло? На болотах гнездятся птицы, птенцов не слышно.
Через Самбию и Надровию, бряцая латами, те, кто давно мечтал умереть солдатами, тянутся строем в извечной закономерности — избалованной даме Балтике клясться в верности. Им ее закатное солнце — как свет в оконце, на пути их встают трясины или тевтонцы — все едино для этой призрачной вереницы, им в иное не обратиться. Год идет без конца второй, а потом четвертый, каждый нечетный — оружием перечеркнут, ржавым мечом или высохшим арбалетом. Особенно жарко летом.
Иным становишься, когда ты соприкасаешься с Иным.
Смотри, мы больше не солдаты чужой бессмысленной войны.
Оставлен страх на перекрёстке, печати сняты с родничка, мы в рабство верили серьезно, как струны, ждущие смычка. Мы шли, наивные, как дети, искали камни и ключи. Но вот струны коснулся ветер — и наконец она звучит. И в этой музыке свободной есть только торжество стихий. Там ровный гул воды подлёдной, там вереск, ландыши и мхи. Там лес и дол видений полны — мы не нарушили основ. Меж двух костров зияет полночь темнее самых темных снов. И в этой бездне изначальной, в союзе пламени и льда, пытливый знаки замечает, о том, что был живым всегда. Что судьбы связаны красиво, что ценен каждый час и день. Что Мать, рождающая силу, не отрекалась от детей.
Забвение, вода, песок, следы.
Сновидцы, чудотворцы, неумехи. Мне снился этот город у воды, трамваи забирались на мосты, стальной иглой сшивая в них прорехи.
Не может быть, но вот ложится луч на замшу камня или глянец луж — куда стекло слезы его направит. Мы столько разных нарушали правил, теперь мишень ударила в стрелу. Убитые, мы встретились живьём, давай стоять — так дольше проживём, быть может, даже сможем улыбнуться. Тут статуи кругом, фонтан, как блюдце, и вечер гущей оседает в нем. Дай угадаю — ты пришёл за мной? И этот ветер летний, ледяной тебя привёл из сумрачного царства? Ты опоздал, но разделяй и властвуй — мне было скучно править здесь одной. Дай посмотрю — твой взгляд все так же смел? Ты был хитер, но прятать не умел своей лихой неукротимой дичи. Тут чинно все, но северный обычай велит держать безумие в уме.
Мне снился этот город у воды, трамваи, разводящие мосты, бессилие сверкающего шпиля, следы, песок, волна, морская миля, решетка Летнего, и за решёткой — ты. По всем раскладам, правилам, стихам тебя здесь нет — империя глуха к наместникам оставленных провинций. Зачем пришёл? Проститься, повиниться? Не может быть, какая чепуха.
Мы думали, это с нами, искали форточку, но все это В НАС от века лежит основами.
Но все не закончится. Лягут на землю ягоды. И мы увидим, как большее начинается.
Все это скоро закончится, перемелется, сядем, как прежде, расслабимся, преисполнимся, тянется к солнцу майское наше деревце — зелёные листья, розовое исподнее. Будем смотреть, как дни пролетают быстрые, брать урожай, с друзьями делиться дальними.
Наши дома, безмятежные, словно пагоды. Мирное небо стоит себе, не качается.
Руки в вишневом соке — тугие выстрелы мякоти, переспевшей от ожидания.
Гранитные дворцы и терема, медведи восседают на домах, дубы и кедры оплетают арки. Под каменным фонтаном в старом парке лежит монета.
Святая крепость, мир первооснов, здесь головы баранов и козлов следят за каждым странствующим духом. Земля гудит, и если верить слухам, там, под землей, древнейшие из слов. Есть тайные забытые ходы — одни выходят к кленам у воды, другие — под фундаменты соборов, часы стоят, нет времени на сборы, спускайся вниз и заметай следы. Так в катакомбах знаний и времён любой из нас всегда обременён своим извечным страхом там остаться — торопится накинуть плащ скитальца и подпоясать кожаным ремнём. Но кто тебя отпустит, расскажи? Уходят вниз крутые виражи — спирали лестниц, ордена и ложи. И Город назначает непохожих, а избранным даёт иную жизнь.
Никто ее не разрушит.
Как на озере Янисъярви, на границе привычной яви солнце — тлеющее кадило — даже ночью не заходило. То нам ладаном веяло, то словами, и качалось над нашими головами, взлетало над зелеными берегами, а мы под ним пробегали. Пробегали нагие, нахальные, золотые, покуда угли жаркие не остыли, покуда время не замерло, не истлело, дух не оставил тело. Говорили с рыбами, птицами, облаками, лось ходил по высокой осоке, дышал на камни, держались за руки, брали мир на поруки, жили в небесном круге. Лодка видела сны и нежилась у причала, Ойкумена качалась, музыка не кончалась, травы цвели, ложились на медь порога. Ветер их тихо трогал. Было воском горе вылито и отпето, просыпался огонь внутри, разгоралось лето, возвращалась сила всем именам и душам.
Есть наследство болью.
Есть наследство даром, любовью, голосом.
Мать-мигрень свою дочь украшала обручем, золотой тиарой, тугим кольцом: как все станет сумеречным да облачным, так ложись, родимая, на крыльцо. Головой на ступени, на доски старые, на пороги дубовые — дед рубил. И смотри сквозь время — какими стали мы, твои предки, корни твоей судьбы. Лоб горячий в твёрдые пальцы дерева — чтоб ни громкого звука, ни ветерка. Ох, прабабки, что же я вам не верила, ваша сила вам не была легка, ваша доля вам не давалась запросто, ваша память пряталась под засов. За калинов мост возвращаюсь в заросли — собирать вам ягоды в туесок. Будут к ночи пальцы от сока алые, к темноте привыкнут опять глаза. Мы шутили с кровью, как дети малые, пращур каждого розгами наказал. Так и ходим, носим следы заветные, через боль опять постигаем мир. Мать достанет однажды монеты медные — рассчитаться за время побыть людьми.
Обруч ладный крепче сжимает голову, растекается свет по тревожным снам.
Красной нитью, брусничной сетью, узорным платом.
Красной нитью, брусничной сетью, узорным платом быть с тобой связанной, правленной общим ладом, быть одним целым, рожать на тебя похожих, имя твое баюкать, растить и множить. Мне ли, свободной как ветер, к земле клониться? Но рядом с тобой я небо, зарница, птица, и ты не забрал в обмен на земные годы ни часа моей свободы. Я не звала, не пела, не ворожила, но кровь твоих предков течет в наших общих жилах, мы вспоминаем северный слог наречий. Я видела нас за тысячу лет до встречи. Ты станешь ясень, а я за тобой — рябина, наши правнуки будут помнить, как мы любимы, связаны воедино для них когда-то.
Налево, направо, главное — промолчать.
Разница в возрасте, кеды давно в пыли. Выпили кофе, увиделись, разошлись. Перешагнули лето, светла печаль.
Было бы странно этого не сказать, но она молчала даже глаза в глаза, ни взглядом, ни вздохом не выдала ничего. Солнце светило яростно, лучево. Он говорил: «Любовь — это как болезнь, ты не знаешь о ней, но она где-то в клетках есть, распускается, как цветок, отдаёт пыльцу». Солнце его гладило по лицу. И такие были тени — снимать, творить, сохранять на пленке юную эту прыть, непослушный локон, родинку на щеке, своё снятое обручальное в рюкзаке.
Мы привычно разное выбираем, разлетаясь по разным краям земли.
На дорогах зеленый, обгон без края, не мешают ни фуры, ни патрули.
Мы собрали все красные светофоры, новичков, сплошные и АЗС — чтобы нам хватило на разговоры, чтобы ты еще задержался здесь, мы собрали все аргументы, факты, все причины, пророчества, смыслы, соль, но никто за тебя не решает, как ты направляешь вечное колесо. Провожать — наука для павших духом, уходить — наука для взявших след. Ты взлетал, а я обернулась слухом и бродила музыкой по земле. Ты поел, поспал, пересек границу, вышел к морю, щурясь, надел очки. Я не переворачивала страницу — буквы стали острыми, как крючки. Каждый вечер теперь я читаю эту навсегда недописанную главу, пальцы в кровь, любимые люди — в лето, время — в Лету /но держится на плаву/.
Нас пытались лишить этой магии, сжали в цифру, разделили по взглядам, привычкам, гражданствам, гостам. Только магия окружила нас, словно циркуль, городской ойкуменой, которая нам по росту. А для тех, кто готов, в горизонте открыты двери. Ни границ, ни замков, ни паролей, чтоб выйти в чудо. Просто делаешь шаг — и ступаешь на мох и вереск, отключаешь разум и обретаешь чувство. Говоришь с ветрами, на скалах растёшь рябиной, прилетают вороны — мудрость твоя и память, это магия принимает тебя с повинной: «Начинай творить, хорошо, что вернулся, парень». И тогда понимаешь, чему не учили в школе, для чего насаждали шаблоны, вели границы. И свобода твоя, стоявшая комом в горле, обретает крылья и вольное сердце птицы. Ты стоишь на скале, и мир создаётся силой, из тебя идущей — пламенем ли, дождём ли.
Змей в океане пределы всему рисует.
Во тьме из ногтей мертвецов собирают судно.
Локи мой, Локи, чуткая мера правды. Не требует ни почестей, ни награды, кровь великанов, сущность богов великих, Локи изъян увидит, найдет улики.
Знает, что будет: в мороке полуночном Локи придёт, проверит ее на прочность, задаст ей вопрос, от которого станет жарко: тебе никого не жалко? Ни света в тебе, ни любви, ни великой силы, боги не слышали, если ты их просила, люди не верили, маски на коже гнили, личины менялись, но сути не изменили.
Вредила во благо, правила да ломала, к чужому тянулась и все ей казалось мало, пела, плела, рассказывала легенды, время людское распарывала на ленты. Так бы и славу снискала, да есть уроки. Зажигает свечу, а в пламени пляшет Локи, огненным лисом ждет, выгибает спину, не потушить его, не задуть, не вынуть.
Есть единственный шанс — проснуться и досмотреть.
Каждый видит сон, случившийся наяву. Как ложится пепел в некошеную траву, как рукав самолетный глотает людских птенцов, как детей заставляют не помнить своих отцов. Как проходит сталкер по самой слепой из зон, как жена Улисса вгрызается в горизонт, как огромный волк заглатывает луну, как подводная лодка мира ползёт по дну. Как тревога растёт над крышами городов, как никто к такой реальности не готов, как режимы скрежещут и точат свои ножи, как надежда на чудо становится страхом жить. Мы хотели знать, что создано впереди. Каждый видит сон, откуда нельзя уйти. Год идет по земле дозором, осталась треть.
Начинается утро с привычного: «Как ты, жив?»
Начинается утро на разных концах земли.
Начинается утро — надежда на долгий день.
Эта связь навсегда права, навсегда жива. Как за нить Ариадны, мы держимся за слова. Даже если терзаем душу и сердце рвём. Проявились, сказали, ответили.
Не умрём.
Разрешить всему проходить не насквозь, а мимо. Дать себе время жить соразмерно миру, замечать, как снег укрывает земные плечи. Видеть, как время лечит.
Все поставить на паузу, переложить все грузы, уехать за город, достать себе звезд и музык, перечитать все письма, запомнить ноты, распечатать все наши фото.
Как мы выросли взрослые — вечные неумехи? Я теряю время — то всполохи, то помехи, дни веревками вьются, тянутся вереницей, и всегда не хватает времени объясниться.
Время пишет в полночь: «Мне тебя не хватает. Я за городом, звезды не падают, а летают, спутники — росчерком, месяц внизу — печатью. Тебе некогда, можешь не отвечать мне». Время терпит, иногда отправляет войсы, задает риторические вопросы, присылает старые песни, стихи и клипы: «Думаешь, мы могли бы?..» Время делает своё дело — летит, крадется, иногда меня лечит, но чаще над всем смеется, говорит: «Это глупости, мелочи, пыль, детали. Просто вспомни, кто ты. Мы уже вспоминали».
Я иду в метели. Я думаю о тебе.
Много правд на земле, но все меньше доступных истин.
Выходя в метель, воротник поднимая выше, щурясь в желтом свете мерцающих фонарей, я прошу об одном — чтобы ты себя лучше слышал, чтобы знал, что оставить в спасительном декабре. Год стрелял в нас в упор, попадал, начинал сначала. Год делил пополам — людей, города, слова. Расставаясь с тобой, я уже по тебе скучала. Ошибаясь в тебе, я оказывалась права. Так уж вышло — не наше дело, не наша воля диктовать богам сценарии их игры. Было поле боя и было другое поле — наших общих смыслов, утерянных до поры. Не спеши их искать — что оставлено, то воспето и в урочный час вернется в земные сны. Твой декабрь идёт, идёт за тобой по следу, чтобы все забрать и сделать тебя иным. Заметает дороги, огни зажигает искрой. В скверах темные ели лапами держат снег.
Повиси на кресте четырёх путей.
Но сквозь нас звучат голоса детей, спорят с увяданием и зимой.
Говоришь, этот год был из ряда вон, мир не видел хуже, не знал страшней? Жизнь в ладонях плавится, словно воск, только ты решаешь, что будет с ней. Мы прошли сквозь сито беды и зла, потеряли тех, с кем считали дни, жизнь янтарная, тёплая, как смола, обжигает горло, в груди саднит. Скоро Йоль откроет свои врата, поменяется дата, начнётся путь. Нам не вспомнить прошлое никогда. Что не можешь вспомнить — навек забудь. Отпусти его, он всего лишь год, нить событий, что прочно легла в канву. Мы живем пронзительно далеко от того, чем грезили наяву.
Мир направляет нас сурово, но любя, нет сказок — только быль.
Уставший старый год нас возвращает в дом — привёл, откуда взял, на место положил. Как будто все, что нам далось таким трудом, не требовалось, и задача — просто жить. Проснуться, не спеша, смотреть в свое окно, богов благодарить, что дали новый день. Мятежная душа весь год сбивалась с ног, а нынче на ногах — пора кормить детей. Не метить в небеса — пора прийти в себя, дать телу право быть, остаться на земле.
Каждого по-своему догоняет.
Души приходят сюда за земной наградой.
Что-то там, за лесом, случается век за веком. Озеро покрывается льдом и снегом. В мае становится снова глубокой чашей. Большое, лесное, наше.
Старый Укко, дед Иван и кудрявый Гошка. Мёд, печенье, ягоды, рядом мурлычет кошка. Озеро в дымке, небо — перо жар-птицы. Время шло, и тоже решило остановится.
Мы вот тут живем, а там я играю в прятки. Вы за маму не волнуйтесь, с ней все в порядке. Я гуляю сам, и мама мне разрешает. Мы обычно на каникулах приезжаем.
Вдруг мальчишка перепрыгнул через перила: здрасьте, мама столько мне говорила и про это место, и про духов его волшебных. Вы лесные духи или вообще пришельцы? Я вот Гошка, мне по осени будет восемь. Я услышал голоса — это ветер носит. А хотите, покажу вам в смартфоне карту? Это целый мир, бескрайняя Илоранта.
Старый Укко и дед Иван на веранде с чаем. Спросит один, другой ему отвечает. Линия времени плавно скользит сквозь память. Пахнет дымом и хвоей — вечером топят баню.
Дед Иван улыбается: база «Электросила». Не хотел сначала, жена меня упросила. Дали путевку, выхлопотал, добился. Приехал, пошёл на озеро и влюбился. Большое Лесное, волна — как живое сердце. Под Лысой горой, среди валунов и сейдов. Деревья шумят, качаются в мерном танце. Пять лет приезжал сюда, а потом остался.
Говорит: зимой всегда доставали сани, хутора тут были крепкие, Карисалми, каменистое русло, озеро Салоярви. Снег невозможно яркий. Бегали с пацанами на лёд кататься. Матери выходили на нас ругаться, сами скользили, заливисто хохотали. Так мы здесь обитали.
У причала лодка, улова — налим да окунь. Дед Иван идёт, прихрамывает немного. Золотая пыль мерцает над головами. Укко ему кивает.
Старый Укко возвращается в Илоранту, проверяет ледник, поднимается на веранду, наливает чай, отламывает печенье, смотрит на озеро, дышит зарей вечерней.
Остаются тени — хранить дома, не копить обид, не сходить с ума, нити новых судеб держать в руке.
И под снегом яблони — дед растил, и дорога — из школы портфель нести, колыбельная мамы, закатный свет. Были люди у этой земли — и нет.
На четыре стороны путь лежит. Наши предки выходят на рубежи, род за родом — восставшие из могил, смотрят вслед уходящим, своим, другим.
Мы ничьи по праву (и на беду), пусть гниет в одиноком своём аду, неугодная мать, полевая стынь. Оставлять, забывать, разводить мосты.
Мы ходили по ней — не сотрёшь следы, мы рожали русых и золотых, ели хлеб ее, и возьмём с собой, мы любили — только вот не любой.
Не земля, а зеркало. Мы сильней, обойдёмся без памяти и корней, поменяем кожу, привычки, речь, неудобно брать — ни к чему беречь.
Подберем другую — теплей, светлей, без дурного нрава, костей, соплей, без разбитых дорог и гнилых сердец, будем безмятежными наконец.
А потом все бросим и убежим. Одолеют климат, борьба, режим, станет шумно, грязно, темно, грешно. Не земля, а зеркало, не смешно.
Город выбирает себе сердца.
Старый город выбирает себе людей — звездочётов, монахов, лекарей, королей, капитанов, распутниц, лавочников, шутов. Воронов и котов. От гранитной кладки до темных глухих лесов, — он все видел и знает, как крутится колесо. Как проходят волны, войны, земная боль. Город принимает судьбу любой. Он спокоен и вечен, как бы судьба ни шла — Королевской дорогой, по набережной Ковша, через Северный вал, по острову и мостам. Старый город расставляет все по местам. Укрывает своих, перекрещивает пути, у него в запасе вечность — как ни крути. Ледяной металл залива, крутой подъём. Он ни шанса ветру времени не даёт. Каждый час у него на службе — послушай бой. Здесь не место тем, кто ищет войны с собой, кто боится говорить, не открыв лица.
Неспокойно видеть тебя во сне — не в твоих привычках ходить по снам. У меня залив заметает снег, у тебя на юге почти весна. Между явью и навью калинов мост, над забвением кружатся мотыльки, мы стоим вдвоём в тишине немой — не коснуться губ, не подать руки. Там, за кадром, мир набирает крен, люди падают с запада на восток, и становится памятью имярек, и и становится лезвием лепесток. Там, за кадром, вспышки иных миров, океаны, огненная земля, этот сон разделит нас, как порог — мы ему не вправе не позволять. Мы пришли сюда постоять над тем, что когда-то было живой рекой, оказать почтение пустоте, оказаться рядом и далеко. Ночь закончится — каждый проснется жить с тем, чего и выдумать не могли.
Бизнес-класс, самолёт, под сорок. Доигрались, теперь бежим. Улетайте, сказал астролог. Да подальше — сказала жизнь. Все разложено по пакетам — даже память (отдать в утиль).
Боковые в конце плацкарта, рюкзаки, 18 лет. Мы играли в такие карты, что ни карта — всегда билет. Мы купались на диких скалах, мы прогуливали войну, мы решили, что я искала среди тысяч — тебя одну.
А пока на стоп-кадре — облачная завеса, словно жизнь к тебе не чувствует интереса, смысла не видит, скрывается за экраном.
Февраль — это слишком рано.
Остается все меньше дней до большой премьеры, масленицу сожгут, уберут барьеры, люди крылья расправят и станут лететь, как птицы. Все проявится, воплотится.
Словно пришел раньше времени и не к месту, сквозишь февралем, оскверняешь чужую мессу, притворяешься белым шумом да снегом талым, подглядываешь за тем, что должно быть тайной.
И пока ты сидишь один в полутемном зале, размышляя, о чем в афишах не рассказали, снимая на память всю эту подготовку, ощущаешь себя неловко.
От решения быть до прибытия в новый цикл время тянет тросы под облачный купол цирка, выдает страховки, на пол бросает маты, инструктирует каскадеров и акробатов.
Это странное чувство — нажать на курок затвора, понимая, что пленка проявится здесь не скоро, не в эту секунду, что мир тебе не уронит цветную картинку под ноги, как полароид.
Весь февраль уместился в стоп-кадре: на низком старте все, чему положено будет начаться в марте, что готовится к выстрелу, бегу, броску, рекорду, входу в моду, прыжку в ледяную воду.
этот город готовится к белым бессонным ночам, подбирает своим переулкам людей и котов, и счастливая жертва выходит искать палача, и, как водится, в памяти не оставляет следов. этот город готовится стать на полгода иным — домовым, водяным, часовым, изменяющим суть. не берущим себе ни сумы, ни тюрьмы, ни вины, принимающим только сердца, что ему принесут. лёд уходит, со дна поднимаются все корабли, распускаются старые липы у трёх площадей, и становится зеркалом времени тёмный залив, и смотрящий в него оставляет себя на воде. скоро май, обнимай, завоевывай замок и мост, крепостную, подгорную, башню и старый причал. это город тебя никогда не ведёт по прямой.
И отдам ее детям, и вырасту больше неба, больше сердца, которым ты меня полюбила.
Принесет прадед рыбу в дом да покажет детям, отдаст ее бабке — корми, не жалей улова. Я сидел подле них, держал тебя на примете, ждал урочного часа, заветное помнил слово. Станет рыба плавать во сне — да от бабки к дочке, а от дочки к внучке, и через нее — все дальше. Я был маленький-маленький, звездочка, искра, точка. Но придет мое время, и я окажусь здесь старшим. И пойду на берег — закинуть в пучину невод, чтобы вытащить рыбу великую из-под ила.
Выйдет прадед на берег и закинет в пучину невод, и поймает рыбу, вытащит из-под ила. Я был маленький-маленький, а вырасту больше неба, больше сердца, которым ты меня полюбила.
Как маковое зёрнышко, как рисовое зёрнышко, как косточка от сливы. Летело с неба перышко, в ладонь ложилось пёрышко и делало счастливой. Где расцветало нежное, ночное, острожное, где были только двое, случилось долгожданное, святое, невозможное.
Мы действуем на глаз, ведомые чутьем, идём туда, где свет, и сквозь него идём — из рухнувших систем выстраивать порядок. Мы выросли на корм, и век наш — волкодав, но если время есть, и друг-кинолог прав, то даже этот век покорно ляжет рядом.
Мы лезем на рожон и бьемся об заклад — что делать, если тот, кто в этом виноват, сидит, давно седой, на облаке из ваты, прилежно дважды в год звонит в колокола, а на земле давно не сыщешь ни кола, ни ладного двора, ни самой крайней хаты.
Запоминая все, о чем не говорят, мы, призраки таких отчаянных ребят, что видят в смертной тьме подобие удачи, прокладываем путь для жизни вопреки, сквозь слёзы хохоча, сжимая кулаки, не знающие, как выигрывать иначе.
А в 5 утра он мой — и ни луча не уступает призрачным неспящим, бездомным, дворникам, впередсмотрящим трамваям, что ревнуют, грохоча. Он выдан мне, в огромности своей не скрывший тайн и требующий знака, он царственная серая собака и господин, принадлежащий ей, он темная вода в руке моста, сквозь пальцы утекающая в вечность, он в 5 утра нежней и человечней, чем может показаться красота. Он чаячий, нечаянный, как взмах не облака, но радуги крылатой, он золотые солнечные латы, которые дозволено снимать.
Я чествую его своим не-сном, шагами, измеряющими камни, и каждый слог на память обрекая, под стать ему — я становлюсь иной.
В четверг Ноэль не может умереть. Смерть ставит крест в своем календаре и едет к тем, кто дела не придумал. Ноэль сидит под бесконечным дубом и сердце вырезает на коре. И слушает, как в тихих голубых туманах сны деревьев вековых земными колыбельными поются.
Ватага растворятся в садах, казалось бы — такая ерунда, вернись, лежи и тихо жди исхода. Но запах трав сочится с огорода, и в лейке нагревается вода. Ноэль идет по шелковой траве и поливает мяту и шалфей, и в пальцах трет соцветие тимьяна, и снова больно, радостно и пьяно, и ветер, ветер, ветер в голове.
В четверг Ноэль решает умереть. Не запирает в сумерки дверей, молочнику не оставляет розу, коту, у миски ждущему с вопросом, велит искать добычу во дворе. Ноэль берет батистовый наряд — до пят сорочка, нитка янтаря, платок на плечи — слишком невесомый. Настало время не уйти из дома, настало то, о чем не говорят. Ноэль лежит — ладони на груди, и осязает вечность впереди, и отпускает все, что не успела. И боль смиренно покидает тело, и кто-то рядом шепчет: «Выходи». Ноэль лежит и слышит, как во двор вбегает шум, и голоса, и спор, и топот детских пяток по настилу. «Ты яблоками нас не угостила!» — курносый нос к стеклу прижат в упор. Ноэль встает, накидывает шаль, старается все делать не спеша, но жизнь сама себя опережает. «А что же вы вчера не прибежали?» — «Вчера нам было некому мешать!».
Только Вечность — глубже не будет дна.
Острые крыши, холодная благодать,
воздух такой, что можно его давать
больному, слепому, истерзанному годами.
Как вы живете, скованные в тисках,
с бесами в спальнях, с густой сединой в висках,
с флюгером, истлевающим в облаках,
за которыми вы и неба не разгадали?
Осень настигнет, как настигает тать, не сыграть наперед, обратно не отмотать — вывернет все карманы, проверит сумки. Все наши бусы, и ягоды, и ростки, теплые реки, солнечные мостки, нынче в ее владениях — пустяки.
Все, что было отложено, летом не решено, с осенью неразлучно сопряжено, вдето в ушко игольное паутинкой. Так бери, вышивай, сиди над своей картинкой, распутывай, что тебе суждено.
Мне требуется дождь, крадущийся к сосне на цыпочках, шурша по хвойному настилу, мне требуется дом и свет в его окне, где мне легко дышать, где я себя простила. Мне требуется смех играющих детей, и мята, и чабрец, и глиняные чашки, созвездия мои в вечерней темноте — святые маяки, горящие над чащей. Мне требуется ритм — размеренный, большой, способный все впитать и стать непобедимым, который для меня назначен и пришел, и знает наперед, что мне необходимо. Мне требуется. Нет, мне ждётся без угроз, без спешки и торгов с небесным кастеляном, как будто все уже в каком-то из миров готово для меня — и сосны, и поляна, и дождь, и дом, и свет, и дети, и стихи, и звездная пыльца на облачной изнанке.
Никогда его не снимает.
А на левой руке север носит свою обитель, полюса земли, сияющие орбиты, ледяную воду, океан бесконечной майи.
Северный Ледовитый лежит на руке порогом, он умеет быть и учителем, и уроком, он — граница, Ойкумена, Гиперборея. Мир велик и многогранен, но он — мудрее.
Мир не чёрный, не белый, он мерцающий, древний, серый, он стоит на великой вере, на прочном сейде, в глубине его тела сердце мое стучится. Ничего с тобой не случится.
Север смотрит на левую руку, когда нам жутко, в дни, которые происходят, как злая шутка, сквозь людей, прожигающих кожу недобрым взглядом. Океан говорит: я рядом.
А на левой руке север носит северный ледовитый, он обвивает запястье, как старый свиток — выбелен солью, под ветром заиндевевший, суровый, седой, нездешний.
На Балтике антракт — безвременье, покой, октябрьская тишь, святое межсезонье. Бросай себя в песок да гладь волну рукой и прячься янтарем в сосновый старый сонник. Среди его страниц — смолистых и сухих — уже который век укрыты от забвенья приснившиеся нам и музыка, и стих, и неслучайных встреч серебряные звенья. Среди его страниц мне тихо и светло, и нет иного дня, чем этот, невесомый. И море, как слюда, и небо, как стекло, и мир не сотворён, а только нарисован.
Сообщники, любовники, шуты, учителя и пастыри друг друга — в наш океан из мирового круга летят огни, осколки высоты. Мы существуем всюду и нигде, в кроссовках ходим в космосе открытом, мы имена даём метеоритам, не разбирая чисел и недель. Метеорит среда, потом четверг и пятница за ним на горизонте, пока открыт над нами звездный зонтик, мы слышим стук дождя небесных сфер. И этот стук живет у нас внутри, священный ритм твердит себе упрямо. Наш эквалайзер — звук, кардиограмма.
Был день, и купола, и крик вороньих стай, и небо октября, и солнце у креста (а где ж ему ещё являть Господню милость?). И девочка во сне, и ты, ее отец, вода, песок и след, начало и конец, и тот, кто вышел к нам, и кто промчался мимо. Был день из сотни дней — единственный живой: и деревянный дом, и пёс сторожевой, и улочка, к реке бегущая притоком. А тем, кто не прожил, попробуй расскажи, как плачут образа и ладанка лежит в ключичном островке, как в гнездышке глубоком. Попробуй объясни, что не было и нет иного божества, чем этот тихий свет: осенний, неземной, из сердца исходящий. Что музыка всегда живет в колоколах, что слово есть любовь, и я ее брала и делала себя живой и настоящей.
Мне нужно от тебя живое слово. Не олово случайного улова, не ржавые непрочные доспехи успеха, создающего помехи. Не видимость, не яркость, не созвучность с фальшивым, безъязыким, непевучим, не робость онемения изгоя. Мне нужно от тебя совсем другое.
Мне нужно от тебя ЖИВОЕ слово.
Коля, Валера — никто не вечен. Проходит ноябрь, пора прощаться. Локи плюётся на человечьем — тому, кто боится, не будет счастья.
Люди на Локи глядят с опаской — не одержимый так прокаженный, и поправляют на лицах маски, и глубже прячутся в капюшоны.
«Эй, говорит, — оглянись, бродяжка! — бьет по щеке дождевой ладонью. — Я понимаю, что людям тяжко, но вы же с нами, богами, в доле. Где твоя древняя жила риска, сила, чей профиль упрям и резок? Я по натуре, конечно, трикстер, но тут слоняюсь, как мать Тереза».
Люди по улице тянут тени, у тех, что короче, истлели сроки. Тени держат здесь в чёрном теле, к людям без маски выходит Локи. Трогает тень, послюнявив палец, пробует ветер на вкус и запах. «Надо же, тени, — и те пропали, был бы совсем человеком — запил».
Выбрав простое земное хейти — какой-нибудь Коля или Валера — Локи выходит из Йотунхейма и поворачивает налево. У Ленинградского зоопарка на перекрёстке под фонарями Локи проворно ныряет в арку, сосредоточенно повторяя: «На каждого смертного здесь охота, у каждого бога — свои порядки, мой QR-код в сохранённых фото, пароль от гаджета — три девятки».
Излучины луны изучены по дням — сначала острый серп, потом тяжелый гонг. Плывёшь вокруг нее и пробуешь понять, песок ли в глубине, вода ли тут кругом. Гадаешь о себе — мираж или мирской смиренный человек, бредущий сквозь туман. И почему луна всегда звучит тоской и медленно растёт, готовясь отнимать. Дорога на воде, прорехи в кронах лип, холодный меткий луч, летящий под ребро. Плывёшь вокруг луны и чувствуешь прилив, и ткань миров тонка, и видно серебро. Ключицы облаков, небесная любовь, великая жена, рождающая всех. Прижаться бы к тебе своим горячим лбом, но в небе только гонг. А скоро станет серп.
Великие костры, целебная зола, дым заполняет мир и очищает всех. Старуха точит нож, поёт на старый лад и размечает год на новом колесе.
Самайн — исток всего, Самайн — осенний сход к священному огню по вымерзшей земле. Достать горячий хлеб и разломить его — для тех, кто начал жить, для тех, чей век истлел.
Пора испечь хлеба — овсяная мука уже впитала страх, с которым мы живем, и в 9 мирах огонь из очага отбрасывает тень, и тень узоры вьёт. Пора позвать за стол покойных, но своих, из глубины веков идущих сквозь Врата, пока стоят часы — их вечный конвоир — и льдом проведена безвременья черта. Пора назначить жертв и выполнить завет: проверить по углам и вымести чужих, пока плечом к плечу стоят и Тьма, и Свет, и на холмах судьбы туман седой лежит.
Волна моей воды, цветок моих седин, прекрасное дитя, рождённое в любви, запомни навсегда: о том, что бог един, мы узнаём, когда он принимает вид зарницы и цветка, рассвета и луча, но явственней всего мы ощущаем: свой, пока он мчит на нас, визжа и хохоча, с игрушечным мячом и плюшевой совой. Когда припухлость щёк, и цвет счастливых глаз, и полуоборот знакомы до глубин, когда ты сам — яйцо, янтарная смола, в которой зреет жизнь, поскольку бог един. Тепло моей руки, звезда моих ночей, бегущее на свет бессмертие моё, запомни навсегда — в любой из мелочей есть ты, и я. И бог.
Приходит ночь — длиннее всех ночей.
Попробуй никуда не торопиться.
Приходит ночь длиннее всех ночей, Старуха видит, чей ты был и чей, возможно, будешь, если бог родится. Часы берут вязание, и спицы стучат о тысячи случайных мелочей. Накидывают петли дней и дат на тот сюжет, в котором ты солдат, потом на тот, где ты герой-любовник. И узелком приказывают помнить: таков узор, никто не виноват. Смотри, садись с ногами на кровать, твоя задача — нить не оборвать и под руку не задавать вопросов. Грядет зима — мерцающая россыпь предчувствий, замерзающих в слова. Фрактал, кристалл, великая вода, мы состояли из нее всегда, но это чудо ощущали мукой. Владеть другим — доступная наука. Владеть собой — непревзойденный дар. Владей собой — сиди и не дыши, смотри, как время больше не спешит, как нити вирда связывают судьбы. Старуха мелом в темноте рисует, раскраивая крылья для души. Она-то знает, чей ты был и чей, возможно, будешь, если бог родится.
Такое время: вспомнить, кто ты есть.
Случился год — тревожный, огневой.
И в воздухе мерцающая взвесь
Над каждым, кто не выдержал его.
В морозной дымке тают города —
Великие пустые миражи.
Наш старый мир уходит навсегда.
Запомни крепко, внукам расскажи.
Идут седые боги из глубин
Таких времён, которым нет числа.
И каждый, не способный полюбить,
Отныне не достоин ремесла.
Нас прячет север в бесконечный снег —
волчица бережет своих волчат.
И камень Атакан лежит на дне,
и лёд встает,
и ангелы молчат.
Ходила мгла вокруг, да не смогла.
Снега укладывает мгла на ноябре, метет вселенская метла в моем дворе, вороний топчется конвой по проводам, фонарь качает головой — аптека там. Разводит город руки, вирусы, мосты, в такую пору бы раскиснуть и остыть, такому году бы остаться без огня, но видят боги, вы не знаете меня. Какой же трикстер в ноябре да без затей? Ложится снег — я вывожу гулять детей, вот славный след, а вот еще шажок, увидишь хтонь — бросай в нее снежок. Вороны открывают молча рты, в окно на них таращатся коты, рассматривают их со всех сторон, парализуя партии ворон. Фонарь качается, мигает на ветру, огни гирлянд включаются в игру, и сразу свет приобретает ритм и растворяет в окнах фонари. Разводит город — руки, вирусы, мосты, в такую пору бы раскиснуть и остыть, но видят боги, можно выбрать лучший план.
Спускаясь в Нифльхейм, смотреть сквозь толщу льда на то, что было мной задолго до меня — мерцающий фантом, прозрачная слюда, источник Хвельгельмир, не знающий огня. Великий темный Инь, пространство пустоты, беззвучный океан в морозной полумгле. Мой мир, где я могу укрыться и остыть, где бесконечна тень и невозможен след. Мой мир, кристалл, вода, бессмертная душа, что соткана зимой из снежной пелены — в нем не найти тепла умеющим дышать и лгущие себе навек обречены. Мой древний темный мир, незыблемый, иной, отдавший часть себя во имя жизни тех, кому в него попасть вовек не суждено, кто яростно забыл об этой темноте. Спускаясь в Нифльхейм в канун святых ночей, ложась на звездный снег великой тишиной, благодарю за дар навеки помнить, чьей я продолжаю быть
и что
мне суждено.
Мое крыло — крыло твоего плеча,
нас обручил пророчеством Всеотец.
Солнечный ветер, танцующий по ночам,
Аврора,
север
наших земных
сердец.
По краю мира бежит разноглазый пёс, печная труба прядёт бесконечный дым. И лодка время из рук океана пьёт, и спят киты в густой глубине воды. Старухи сплетают судьбы и вяжут сеть, младенцу несут небесное молоко. Хранитель трота сегодня познает сейд. Хозяйка сейда примет его закон. И знает ворон, куда полетит копье, когда сойдут с земли вековые льды. По краю мира бежит разноглазый пёс, и я легко могу прочитать следы.
Не отменить закон, не разрубить Узла — мы служим не толпе, а Силам.
Внутри меня кристалл прозрачнее стекла, мой каменный порог живым плющом увит.


Коснувшийся двери когда-нибудь войдет — таков порядок слов, прописанных в судьбе. О том, что будет до, я знаю наперёд, но не должна пока рассказывать тебе. Частоты городов меняют наш узор, успеешь убежать — останешься в живых, ты думала, что дар звучит, как вечный зов, но слышала лишь вой собак сторожевых. Есть выбор у воды, есть выбор у огня, есть выбор у тебя, пока ты помнишь суть. О том, что будет до, не спрашивай меня, однажды щелкнет плеть, и кони понесут. Услужливые псы, елейные враги, свои среди чужих, расставившие сеть. Я буду ждать тебя, но не подам руки, пока ты ловишь тень в проклятом колесе.
Пожалуйста, держись/ граница на замке, никто не проскользнёт отсюда и сюда/ пожалуйста, скажи на древнем языке/ будь ласка, промовчи, нехай тече вода/. Пожалуйста, забудь. Когда-нибудь потом мы сядем у окна и не найдём имён ни верного врага, разрушившего дом, ни друга без души, оставшегося в нём. Пожалуйста, дыши, в угаре и чаду. Стерпи в своей земле чумной жестокий пир. Нехай тече вода, за ней к тебе придут, за даром вечный страх любовью искупить.
Плыви потом сквозь кадры этих дней и знай, что нет слияния родней глубоких разговоров полуночных. Пусть в запотевшем утреннем стекле пока не отражается билет. Я никогда не помню, сколько лет ты уезжаешь.
Мы завели дома, детей, котов, мы столько поменяли городов, что адреса стираются и тают. Но в нужный час сливаются пути, и вечность попадает в объектив и что-то в нас надёжно сохраняет.
Скачать нас в память, сжать и сохранить — вечерних улиц желтые огни, вдоль темных трасс заснеженные ели. Как утихала в сердце суета, как покупалась вредная еда, какие фильмы мы с тобой смотрели. Как хохотали над любой бедой, как занимались сущей ерундой и славили возможность быть живыми. Как наша юность правила сюжет, где мы во взрослых выросли уже и где из взрослых станем пожилыми.
Тревожа тех, кто давно уснул под тяжестью старых скреп, конвой свободы ведёт весну навстречу иной заре. И сходит снег, и поют гудки — услышит теперь любой. А на обочинах пикники — вот сэндвич, возьми с собой. Ее так ждали — уж сколько лет весне не дают пути. Весна расселится по земле и кто же ей запретит? Весна моря соберёт из луж, согреет поля в руках. Не так-то просто расти сквозь мглу, но семечко знает, как.
И будут всходы, и тонкий ствол, и первый кленовый лист. У нас не отняли ничего, мы сами всему сдались.
Казалось — ветер, а это гул дрожащих внутри пружин.
Конвой свободы ведёт весну
брать в плен
предающих
жизнь.
Если ты не забудешь, кто я.
Кали-юга закончится, светлая эра будет. Нас никто не тронет, не выключит, не осудит, мы прославим жизнь после этой дремучей хтони.
Я скажу тебе так (и себе, ибо мы — едины). Боль поселилась, выросла за грудиной, страх проникает в разум и там ночует. Ты так не хочешь — и я с тобой не хочу так. Это крепкая связь нас держит на самом деле. Мы с тобой одинаково этого не хотели. Старый мир уже разрушен, начнётся новый. Если мы сумеем вместе хотеть иного.
Думал новая эра, вышло: старая кали-юга. Брат в ней идёт на брата и друг — на друга, маму во сне зовешь, а она не слышит, огненный град стучит по уставшей крыше. Все вокруг знают, кто виноват и сколько нужно выдать ударов, пересчитать осколков, все вокруг знают, как хорошо быть смелым. Только никто не знает, что с этим делать. Что мне сказать тебе, девочка из Одессы? Мама троих из Киева, друг, френдесса, любимый читатель, родной человек из Львова? Что мне сказать, чтобы не повторить такого?
Я вернусь.
Si vis pacem, para bellum.
Я уже большой и смелый, скоро мне встречать весну.
Спой же мне лесную песню на знакомом языке.
Чем темнее, тем чудесней, звёзды плавают в реке.
Я расту большим и смелым, зерна дней держу в горсти. Si vis pacem, para bellum, мама, мама, не грусти. Воля выручит неволю, жар утихнет огневой. Мы засеем это поле не телами, а травой. Видел я во сне иное: нас услышат и спасут. Выйдут лошади в ночное, лягут яблоки в росу. В небе будет тонкий месяц, в роще встанет светлый дым. Это сердце кто-то взвесит и оставит молодым.
Так вышло — мы давно знакомы с ней, обломки, сети, призраки теней живут в нас в ожидании прилива. Мы помним, что стихия справедлива.
Но в этой неизбывной пустоте со мной навеки остаются те, кто завещал свою попытку речи древнейшей доле не искать, где легче, а ждать рассвет в кромешной темноте.
Воздушные стальные корабли несут моих друзей за край земли, рассеивают их закатным светом. Я только утром узнаю об этом из тех сетей, что обнажил отлив. Хожу по дну, открывшемуся мне, где мель теперь на каждой глубине, где мёртвых рыб не оживляет солнце. В окне сетей далекий друг смеётся — он любит жизнь и пишет мне о ней. Но я не успеваю прочитать, меня учила мать не причитать, а дед учил не оставлять работу. Мой океан становится болотом, вода ушла, проведена черта. И я по эту сторону черты не жду чудес, не возвожу мосты, к светилам не протягиваю руки. Когда команда задохнётся в рубке, здесь просто станет больше пустоты. На сотни миль — останки и песок, уставшего штурвала колесо, обрывки фраз и пена дней ушедших. Я знаю эти горестные вещи. Огонь погас, а воздух невесом.
Ты слышал, лютый мрак? Нам есть, чему светить.
Проваливай, пора. И не кури у двери.
Поедем на закат — там сердце гор святых, а ночью столько звёзд — ты просто не поверишь.
А музык покидать? Я музыкой живу. С утра кормил котов, а после был при деле. Натягивает год тугую тетиву, и новая стрела, как нерв, блуждает в теле.
Есть шелтер, каремат, вот новых привезли, под сетками дома, соборы и фонтаны. Был город снов моих, жемчужина земли, а нынче даже он зализывает раны.
А как там зоопарк? А ты купил еды? Далекий милый друг, воздушная тревога. Мы так мечтали жить, и не было беды, да вот она пришла и курит у порога.
А мать к окну на цыпочках подходит — помедлить чуть и форточку открыть.
Есть комната, и в ней таится жизнь — то тень мелькнёт, то скрипнет половица, здесь дети спят, и детям снова снится, как книги покидают стеллажи, как оживают плюшевый медведь, и звонкий мяч, и самолёт бумажный, все срока ждут и верят, что однажды на самолёте смогут улететь. И неизменны правила игры: растёт живое, тянется к свободе.
А пока вокруг только поле сухих костей.
Ветер, руах, дыхание, Боже мой.
У Великой Субботы под сводами тишина, и пусты приделы в святой комендантский час. Пропусти нас, владыко, доблестный старшина, мы пришли сюда не отмаливать — выручать. Нам всего-то и нужно — воздуха легким всласть и высокого неба, не знающего границ. Кто боится жизни, тому не осилить власть, только смерть сама добровольно пойдёт за ним. Нам всего-то и важно нынче — обнять родных, накормить детей, весне сохранить поля. Нам по норам велено быть и по нотам ныть, а иным приказано просто по нам стрелять. Пропусти нас, святейший, вот и огонь сошёл, и сойдёт ещё, если будет, чему гореть. Будет все спокойно, ладно и хорошо. Будет отныне и присно, сейчас и впредь. Мы построим стены и станем держаться стен, и отступит от стен беда, и ослабнет мор.
Живые не являются во сны.
Мой внутренний бунтарь лежит и не встаёт, мой внутренний мудрец выходит из игры, броня трещит по швам, а сверху на неё холодный звёздный дождь обрушивают с крыш. Меня не обучить священным чудесам, я создан для арен и фокусов дрянных. Я стойкий гуинплен, я чио-чио-сам, подайте мне коня и мельниц ветряных. Веревочки к рукам, веревочки к ногам, подергать головой и кланяться гостям, знакомые до слез другие берега, и в небо вбили клин, и гуси в нем летят. Есть годы, как вода, есть годы, как вино, есть годы, будто кровь, текущая из ран.
А это год какой?
Не все ли нам равно,
коль вызвался водить —
придётся доиграть.
А что происходило в том порту, где баржи рассыпались на ветру багровой пылью ржавого металла, где тусклые качались фонари, и бездна открывалась изнутри и нас в себя безмолвно забирала. Свидетелей теперь и не сыскать — осенний дождь, иллюзия песка, на деле превращавшегося в топи, суровый сторож, пачка сигарет, потусторонний мир, загробный свет и слившиеся тени наших копий. А сами мы, изъятые из нас, стояли там, где и стоим сейчас — на безопасной правде расставаний. Стояли, не желая замечать тот старый порт, где в самый темный час в нас кто-то был и в свитке отмечал, как мы живое бездне отдавали.
Бегущие по лезвию ножа однажды перестанут возражать, организуют клуб и марафоны, начнут учить, как не терять лицо, и ставить ногу с пятки на носок, и сохранять физическую форму.
И что-то открывается тебе в обычных днях, где бесконечный бег соединён с отсутствием погони, и что-то понимается, но так, как будто джокер ты, а не дурак, и мир уже лежит в твоей ладони.
Когда-нибудь закончится, но нет. Ты понимаешь это не во сне, не на приёме психотерапевта, не под шаманский бубен и костёр — ты понимаешь: завтра кто-то стёр, сегодня длится, песенка не спета. А значит, ждать бессмысленно, и вот ты подставляешь сущему живот — несущую конструкцию живого. И чувствуешь, как трогает и бьет, и признаёшь, что это всё — твоё, и терпишь боль, и доверяешь снова.
Летом в городе К на рассвете кричат петухи,
прогоняют всю нечисть, которая здесь не шалит
(разве дома шалят? Дома спят, сочиняют стихи,
ходят в чем-то воздушном, как мягкая кошка, легки),
прогоняют на отдых в нагретое чрево земли.
Здесь такой уговор между каждым, кто хочет смотреть:
оставайся живым, не пытайся стереть свою тень.
Тень пойдёт за тобой, будет ждать за углом во дворе,
в верхнем озере лебедем и мотыльком в янтаре,
тайным смыслом, подтекстом в любой из озвученных тем.
Лето в городе К не имеет привязок: июль
или август — привыкни, название будет пустым.
В нем есть форты и доты души — укрываться от пуль,
есть горгульи и хомлины дней — караулить тропу,
в нем рассвет за рассветом
еще продолжаешься
ты.
Мы встречаемся у невидимого костра.
Окаянные дни каймой окружают год, и никто не катает яблочка, не берет в руки зеркальца — неподвижная гладь озёр, замерзающий чернозём. Здесь гадай ни гадай — встретишь тех, кого с нами нет. У крыльца будет иней, под инеем — бересклет, убеленный сединами вереск, глубокий мох. Год лежит в нем, уже немой.
Среди «за что?» ни одного «зачем?» — чему учил, к чему готовил, чем нам мог бы стать.
Кричим: «За что?», а надо бы «Зачем?», уходит год и тащит на плече в большом мешке ненужные пожитки: свободу тратить жизнь на ерунду, пустые встречи, лишнюю еду, иллюзии и прочие ошибки. Уходит, побиваемый толпой, под град камней, неведомой тропой в учебники, архивы и анналы. «Да чтоб тебя!» — летит ему во след, — «ужасней года не было и нет», «все забирай, чтоб не напоминало». И он уйдет с поверхности земли во глубь времен, перековав нули на острую, как жало, единицу, и будет знать: он сделал все, что мог, кто должен был очнуться — занемог, а те, кому пора остановиться, сидели дома в полной тишине и размышляли: «Что подвластно мне?», но было страшно выслушать ответы. Так на пороге, встретившись в упор с самим собой, — толкнуть, сбежать во двор, купить вина и авиабилеты.
Лежи себе и смотри, будь в тысяче разных мест.
Ты — у меня внутри.
Sic mundus creatus est.
Ребис, ребёнок, кровь от крови моей живой. Мир сотворён из слов и неба над головой.
Sic mundus creatus est — об этом я и спою. Вещь постигает тень, которую даст сама. Солнце — ее отец, луна — золотая мать. Ветер ее качал во чреве земли сыром. Вещь — начало начал, первопричина — гром. Запоминай, дружок, как держит огонь земля. Только познав ожог, научишься разделять. Сможешь смотреть вперёд, почувствуешь, кем ты стал. Поэтому отойдёт всякая темнота.
Волк никого не съест, ложись уже на краю.
Между адом и раем я берегу живое.
Правда в том, что пройдёт суббота и будет вторник.
Я большая выросла, крепко пустила корни.
Есть великая битва, я ее лучший воин.
Словно счастье земное крошится в беззубой пасти, шамкает, вопрошая о прежней страсти, о разломе, одиночестве, непокое, о демоне, что не кормлен. Ну и где, говорит, твоя кровь, твоя спесь, твой голос, напоролась на то, за что так давно боролась, обросла хозяйством, осела, остепенилась, выцвела, словно снимок.
Ад в моей голове обретает приметы рая — пол становится тёплым, и дети на нем играют, в меховые бока котов запускают пальцы, не устают смеяться. В доме пахнет травами, мёдом и пирогами — пироги едят горячими и руками, преломляют, как хлеб, волнуются: вкусно, вкусно? Чаепитие как искусство. Белый пёс глядит и просит себе кусочек, дочка морщит нос и тянет с ноги носочек, и любовь долготерпит, не ждёт никакой награды. Рай вокруг меня обретает приметы ада.
И я не узнал себя и людей вокруг, но стали весомы и рыба, и ловкость рук, и крепкая лодка, и всякий достойный друг, и легкое сердце, и нового дня приметы.
У рыбной деревни привычно шумел народ, торговля шла, улов высыпали в лёд, искали своё, бросали на стол монеты.
Я выбрал дышать свободой, пьянеть слегка, наслаждаясь синдромом марсельского рыбака, нахваливать свой улов, прибавляя веса и рыбе, и ритму волн, и работе рук, и крепкой лодке, танцующей на ветру, и всякому другу, достойному интереса. Я долго сидел на досках, прилив стучал, и сердце гудело и билось, скрипел причал, качались чайки, у рыб чешуя рябила. И что-то случилось с памятью — всплеск, удар весла о воду, однажды о никогда, и я не вспомнил, не вытащил, что там было.
Что делает память с нами — хранит и мстит за то, что не может вовремя отпустить, за каждый крючок, забытый внутри историй. Что делаем с памятью мы? Из ее сетей мы острым ножом всегда достаём не тех, о ком говорили, когда выходили в море.
Так зачем ты/
зачем ты/
зачем ты пришёл?
Кто ты там, за границей стекла?
Эта белая гладь, эта снежная плоть, эта зимняя острая суть, я вагон, я стекло, я поля за стеклом, я закат, заплутавший в лесу. Я тела обнаженных до блеска берёз, я воронья смола на ветвях. Умирают — всерьёз, воскресают — всерьёз, а потом не всерьёз говорят. Нет таких языков и таких толмачей, чтобы выдержать этот удар. Быть легко /но зачем ты, зачем ты, зачем?/ легче только не быть никогда. Я, рождённая в зиму, совпавшая с ней, я, живущая в тысячах тел, — голубая вода, всеобъемлющий снег, идеальный в своей чистоте. Поезд тянется, словно серебряный шов под надзором мигающих ламп.
Я помнил ее крылатой.
Но память — плохой товарищ.
А город сияет, ладный, сбитень февральский варит.
Зеркало между нами, спроси меня — не отвечу. Женщина ледяная, словно зима — навечно.
Скована чёрным платьем, с золотом на ключицах, не ведает, чем заплатит, скалится, как волчица, тяжелую ношу тянет, долгую думу прячет, тьма держит ее когтями, показывает незрячим. Женщина — ясный месяц, река моя голубая, кто теперь глину месит, трогает лоб губами, кто согревает спящих, кто воскрешает мертвых, кто тебе настоящей сосватал какого черта?
Город от снега светел, вьюга дымит, как ладан. Я женщину заприметил, вернулся за ней, крылатой. Искал ее в переулках, на площадях, в часовнях. Эхо твердило гулко, что прошлое — невесомо. Я звал ее острожно, да осудили строго. Мимо спешил прохожий, он показал дорогу.
Если тронул фигуру — будь добр, продолжи игру.
Бог не враг и не друг, но всегда обязательно Бог.
Не быкуй и не крысь, ретроградный, директный, любой, потерявший себя и в ночи обнаруживший вдруг.
Не быкуй на него, он еще на порог не ступил, не тупил, не убил, не привил от иллюзий огнем. Ты земной, ты живой, у живого достаточно сил, чтобы миру напомнить, что жизнь продолжается в нем. Надевай свое красное, ешь холодец и салат, провожая Лукашина в Питер, а даты в утиль, все могло бы закончиться раньше, и жизнь могла, но она продолжается, кружится, вьется, летит. Где-то будет метель, где-то ливень размоет огни, и дороги размоет, и строивших их дураков, будут звезды в горах (только там и остались они), будут те, кто их видит, поскольку зашел далеко. Что-то скажет лицо, и на ком-то не будет лица, а кому-то вообще надоест этой маски оскал. И куранты пробьют, и опять все начнется с конца, и найдутся ответы, которых никто не искал.
Сикось накось дорожка вела да встала, верстовые кресты сквозь калашный ряд. Слышишь, матушка Макошь, она устала, у ворот убогие говорят. Сколько верчено-кручено, прято-пето, спит кудель в колодце в святой воде. Вон апрель ярится, как будто лето, если вечно помнить — то этот день.
Снег лежит ноздреватый и хрипло дышит, апрель попирает его пятой. Солнце катится по куполам и крышам — из кармана монеточкой золотой. Сквозь прорехи в старом кафтане Бога выступают ватные облака. Параскеве нужно совсем немного: никого не спасать пока.
Проводница бредёт по вагону: «Чайку попей!» Память у Параскевы цепкая, как репей, оттого ни чая она не берет, ни сна. Едет, молчит, выходит, а там весна.
Параскева садится в пятницу в электричку, вырабатывает привычку не прясть, не варить, платья не мыть, не ткать. Бабья святая готовится забывать.
Я, разрушавший, нынче строю мост, и лес стоит невидимый за мной, целительные северные травы.
Я мой. Я смог. Я снял с себя ярмо.
Я возвращаюсь налегке домой.
Я возвращаюсь налегке домой.
Я заслужил своё земное право.
Моя золотоглазая орда, шелка, меха, небесная слюда, ласкающие женщины и песни, хмельные и отчаянные дни, и кони, кони, черные огни, и стремена, и яростный наездник. Кочевья опьяняющий галоп, и солнце, уходящее в гало, и звон мечей, ковыль и след кровавый. Я мой, я смог, я снял с себя ярмо. Пожалуйста, верни меня домой, пожалуйста, верни меня домой, я заслужил своё земное право. В такой же год идущий до меня хотел стрелять, но не успел обнять жену, детей, свой непростивший город, в такой же год другой вязал петлю, а я пришёл к тому, кого люблю, пока меня не выжег этот голод. А он стоял и знал, что я приду. Возьми любовниц, золото, орду, возьми коней и уведи в пучину. Мне нужно бросить якорь, сбросив всех, кто знал мой гнев и мой холодный смех, кто ждал войны, выискивал причину.
У Вечности достаточно минут.
Надежда есть.
И не кончалось лето.
Приехать и лежать с тобой, пока не затечет Дворцового рука, и он ее не выпрямит неслышно, пока не станет мерным и глухим дыхание читающих стихи, не смолкнет ропот мостовых булыжных. Держать друг друга, проверяя лбы на прочность поцелуями, и быть упрямее, чем прежде, и надменней. И говорить тебе: «живу в Москве», но видеть отражение в Неве и знать, что оба заперты в измене. Я помню все: кто прав, кто виноват, кому блокадой сердца Ленинград однажды стал — и был не обезболен. Я помню все, а потому пора приехать и лежать в твоих мирах, нырять в колодец темного двора, сдаваться этим улицам без боя. Твоих ночей стальную чистоту хранить и знать — сама же украду, сорву, вопьюсь — до дрожи предрассветной. Наперекор всему, что было тут, любовники в нас выжили и ждут.
Мы жидкость, мы эфир, для нас не будет места,
но будут вкус и цвет,
и зов, и судный день.
Мы жидкость, мы эфир, изменчивая форма, движение воды, игра теней на льду. Тяжелое стоит, а мы проходим фоном — нечеткое лицо, ищи в шестом ряду, а лучше не ищи — нам тягостны оковы регалий и имен, и правил, и побед, нам важен только путь — дорога и подкова — на счастье, на любовь, на тот и этот свет. Мы люди без того, что принято к успеху, — ни пенсионный фонд, ни собственная мать не могут нас учесть, бесчувственны к помехам, не видящее то, что взглядом не поймать. Мы вестники иных, великих состояний, где многомерен мир и нет запретных тем, мы шли, росли, текли, пока вы здесь стояли, и будем сквозь века держать привычный темп. Мы жидкость, дух, костра изменчивое пламя, вращение минут, небесная петля. Тяжелое стоит и славится делами, потом гниет в земле на северных полях. А легкое скользит над холодом и бездной, над крышами домов, над мыслями людей.
Какой-то малый знак, какой-то тихий звук дай мне, а не мое закрой ключом тяжелым и выброси его в бездонную Неву, в чернеющий проем, мостом вооруженный. И пусть лежит в веках, и запирает нас, и верный часовой пусть не спускает взгляда с мятущейся воды, с неспящего окна, с того, кто никогда уже не будет рядом. Дай чаячье перо, гранитный медальон, бумажный самолёт с дождем умытой крыши. Дай каждому своё, и мне, меня, моё меняй и возвращай, пока мы оба дышим.
Неистовы, заточены, как нож, искусны, как старинная виола, мы вынимаем ледяной осколок из памяти.
И наступает ночь.
Мы матери. Но детям ли земным? Рождающие слово из предсердий, мы вскармливаем творчество усердней и яростней, чем сыновей иных. Любовницы, мы проникаем в суть вещей, событий, взглядов осторожных, мы возбуждаем жаркую возможность быть тайной, что вот-вот произнесут. Мы сестры, орден вечного родства, из естества, из сумрачной природы, мы пятое земное время года, вода живая, одолень-трава. Нездешних нас, на женщин не похожих, кто одаряет и каким путём? Мы улицами древними идём, а люди видят в нас простых прохожих.
Мы жидкость, мы эфир, для нас не будет места,
но будут вкус и цвет,
и зов, и судный день.
Мы жидкость, мы эфир, изменчивая форма, движение воды, игра теней на льду. Тяжелое стоит, а мы проходим фоном — нечеткое лицо, ищи в шестом ряду, а лучше не ищи — нам тягостны оковы регалий и имен, и правил, и побед, нам важен только путь — дорога и подкова — на счастье, на любовь, на тот и этот свет. Мы люди без того, что принято к успеху, — ни пенсионный фонд, ни собственная мать не могут нас учесть, бесчувственны к помехам, не видящее то, что взглядом не поймать. Мы вестники иных, великих состояний, где многомерен мир и нет запретных тем, мы шли, росли, текли, пока вы здесь стояли, и будем сквозь века держать привычный темп. Мы жидкость, дух, костра изменчивое пламя, вращение минут, небесная петля. Тяжелое стоит и славится делами, потом гниет в земле на северных полях. А легкое скользит над холодом и бездной, над крышами домов, над мыслями людей.
Какой-то малый знак, какой-то тихий звук дай мне, а не мое закрой ключом тяжелым и выброси его в бездонную Неву, в чернеющий проем, мостом вооруженный. И пусть лежит в веках, и запирает нас, и верный часовой пусть не спускает взгляда с мятущейся воды, с неспящего окна, с того, кто никогда уже не будет рядом. Дай чаячье перо, гранитный медальон, бумажный самолёт с дождем умытой крыши. Дай каждому своё, и мне, меня, моё меняй и возвращай, пока мы оба дышим.
Мы матери. Но детям ли земным? Рождающие слово из предсердий, мы вскармливаем творчество усердней и яростней, чем сыновей иных. Любовницы, мы проникаем в суть вещей, событий, взглядов осторожных, мы возбуждаем жаркую возможность быть тайной, что вот-вот произнесут. Мы сестры, орден вечного родства, из естества, из сумрачной природы, мы пятое земное время года, вода живая, одолень-трава. Нездешних нас, на женщин не похожих, кто одаряет и каким путём? Мы улицами древними идём, а люди видят в нас простых прохожих. Неистовы, заточены, как нож, искусны, как старинная виола, мы вынимаем ледяной осколок из памяти.
Зная об этом, ни слова ни говори.
Все, что приходит сбыться, — давно внутри.
Надо хотеть осторожно, одним глазком в замочную скважину, не думая ни о ком, кто по ту сторону двери тебе молчит, не подбирать ключи. Представлять вне событий, чувствами — как тебе будет дышаться, как день остановит бег, как нежно любовь под кожей идёт к душе, как прошлого нет уже. Надо хотеть осторожно — не ждать, не гнуть вьющийся путь в натянутую струну, проходить изгибы, паузы, тишину, тысячу — как одну.
Маю май, моя крошка-девочка, пусть не стрелка пока, а стрелочка, город звякает звездной мелочью, медяки отдаёт реке. Там, где мы вырастаем взрослыми, Василиса живет на острове, держит зимнее солнце острое на серебряном поводке. Солнце дерзкое, солнце резвое, все известно давно окрест ему, вот и рвётся в весну чудесную — до начала своих времён. Я от солнца и знаю весточку, засыпай, моя крошка-девочка, Василиса завяжет ленточку на одном из моих имён. Все давно и надежно сложено, время поймано и стреножено, слово острова осторожное, золотая вода кругом. Маю май, нам к зиме готовиться, пробираться тропинкой тоненькой, греть в небесной груди ладонями детям лунное молоко.
Трава протягивает нити сквозь чернозём.
Я стал привычным и случайным, я стал простым.
И наша смерть не выйдет к нам из чащи.
Расходимся кругами по воде, глазами дышим — рядом и нигде, изъятые из стен мироустройства. Идём на вёслах в зарево костра, и каждая другой теперь сестра, в нас геккельберифинское геройство. На финских землях, в гротах финских кирх, мы хатифнатты, странники реки, мы Тофсла, Вифсла и немножко Мюмла, мы даже Морра — если комары, и время замерзает до поры, а нас святой отогревает юмор. Мы прохохочем чёрную беду, ты позови, и я к тебе приду, неси смешные бабушкины чашки. Мы будем пить волшебные чаи, нырять с мостков, дурачиться, чудить, мы новых музык сердцу сочиним.
К тебе прилетают ласточки.
А сердце твое — поёт.
Нагретые доски лавочки янтарные, будто мед.
Мостки уплывают в озеро, в кувшинки и гул стрекоз, по звездной дороге возят нам небесное молоко, туман над долиной стелется — Велламо достала сеть, а мы образуем стеллиум в вечерней святой росе. Планета моя огромная, планета твоя — сильней, нам выданы гром и молния, лабазника белый снег, ракита и дуб качают нас, скрывают в своей тени, извечное неслучайное ночным серебром звенит. Мы помним, как жить прозрачными, бесплотными, налегке, мы кем-то сюда назначены и скоро узнаем, кем, мы молимся тихой музыкой, и рифмой, и танцем рук, сердечные наши мускулы скрывают свою игру. На том берегу ни хижины, ни лодки, ни огонька, за нами следили хищники, но мы впереди пока, вода расступилась теплая, ладонь приняла в ладонь — и брызги сверкнули стеклами, и мир уместился в дом.
Волны холодного моря, гранитный спуск, русло реки, небесная перспектива.
В горле белого моря костью застряла кемь, мы идём по земле, не узнанные никем, чертим на скалах послания нашим предкам. «Благодарю за рыбу и рыбака, видел и лодку, но не разгадал пока, с белым шаманом пришла золотая метка». Предки глядят из камня: сверкнув слюдой, смотрит в упор далекий и молодой, цепочка подобий, первый в своём кодоне. Вышел бы к нам из тени, да не велит нижнего мира хозяин — метеорит ярко горит над лесом и в чаще тонет. Лоси бегут по лесу в залив времён, кит уплывет в свет, гарпуном пленён, лыжники едут по склону в хвощи и хвою. Мы разбираем знаки на языке, ворочаем камни смыслов, как ключ в замке, стадо оленей тянется к водопою. Птицы, заслышав шелест, стоят в воде, вытянув шеи, нас провожают, день тянется вечно, солнце еще строптиво. Мы продолжаем свой бесконечный путь, петроглифы странствий, вписанные в тропу.
Идущий мимо — просто посмеётся, искавший правду обретёт печали.
А на песке, искрящемся от солнца, следы.
Но их
никто
не замечает.
К рассвету все становится привычным, в деревне за горой горланят куры, старуха в узнаваемом обличье сидит на камне, щурится и курит.
Старуха, собирающая кости, глядит на небо: кромка выцветает, и облака плетут седую косу над все ещё знакомыми местами, песок с обрыва вьётся тонкой струйкой, вечерний ветер крутит пыль и листья, старуха выпрямляется, как струнка, в ней волчья стать и осторожность лисья. На каменные плиты чья-то сила бросает кости — медленно срастаться. Старуха с неба смахивает синий и кружится в ночном бесшумном танце. И воскресает все из ниоткуда — и плоть, и шерсть, и древние поверья, и человек, как восковая кукла, лежит у лап танцующего зверя.
За сотворением нами
Живого
Слова.
Мы были изюбрями, верочками, котами, ракелями напрочь, выходящими на татами, на ринги, разборки — до кровавого стихомяса. А потом научились бессмертию и — смеяться. Над всякой малостью, шалостью, небылицей, пускать пузыри, расти, продолжаться в лицах, топать ногой, выбирать повкуснее булку, биться в сердечной рифме тепло и гулко. Научились не водку с перцем, а мёд и млеко, создавать из себя побуквенно человеков, вырастая над книгами, пабликами, годами, на тысячи солнечных искорок распадаясь. Мы умели ждать и главное написали, так следите за настоящими чудесами, колыбельными лодками, сонными от улова.
Когда-то я не верил в чудеса, но вырос вдруг, и вызывает хохот все то, о чем так просто написать:
фантомов водянистые глаза,
пластмассовая глупая лиса,
бумажный лес,
нестрашная охота.
Вот здесь, смотри, мой заповедный лес. Шагай смелей — тут зайкина поляна, владения на кухонном столе, и ватный снег, и тонкий лед стеклянный. Среди деревьев вьется быстрый след — охотится коварная лисица, и небо наклоняется к земле, как будто слабых защитить стремится. Зайчата слышат шум издалека и прячутся, наученные твердо, и божья длань, а не моя рука, им строит холм — большой бумажный сверток. Лисица медлит, мнется, крепкий дерн украдкой лапой пробует на прочность. Она хитра, поскольку я хитер, и мне решать, когда поставить точку. Стеклянный лед, картонная гора, глубокий лог из самой темной ткани, я так привык в миры свои играть, что выиграл краеугольный камень. И с этим камнем я в чужой игре опережаю шаг чеканным ритмом — по руслам нерифмующихся рек, сквозь ткань сюжета, скроенного криво.
Я молюсь за твой полет который день.
Ты лети, лети смелее, лепесток, — если хочешь — через запад на восток, если хочешь — так совсем наоборот, возвращайся, только сделав поворот. Будь по-моему вели и не тяни, здесь земля давно покоится в тени, здесь не то не так встречается не тем.
Улетает лепесток на восток — взять билет в один конец за восемь сто, сдать проект, отправить акт и выйти в ночь, кто иной летел бы так? Никто иной. Нет ни плана, ни маршрута, ни задач, скачет по небу веселый желтый мяч, скачет речка через прыгалку моста, скачет прошлого смешная пустота. Очень страшно, очень весело скакать, если спрятался — иди себя искать, если сбился — находись в других мирах, в самолете, в океане, у костра. К черту вечную привычную черту, там душа себя держала, да не ту, там не думалось, не пелось — так зачем? Семицветик, чемодан, дорожный чек.
Из темных туч сочится молоко,
растет мой зверь,
и наш октябрь зреет.
Мой город-зверь, восставший из воды, клык Лахты, кость, хребет Левиафана, в тумане верфи, над заливом дым, железных птиц негаснущие фары, тяжелый мост бетонного хвоста с колючими репейниками фортов, когтей речных мерцающая сталь, глубоких ран причудливые формы. В твоей утробе, в сумерках седых, брожу Ионой, воздавая славу терпению и выбору застыть святого духа, созданного плавать. Кто видит так, в ком страх не говорит, кто доверяет снам твоим суровым? Лишь выживший, воссозданный внутри, из камня возрождающийся словом. Мой город-зверь, хранящий рубежи, великий щит, холодное дыханье, держись меня, меня в себе держи, рычи со мной гортанными стихами. Будь телом мне — тяжелым и большим, волхвами от беды заговоренным, лежи в воде и осенью дыши, своих проспектов расширяя ребра. Рожай мне тех, с кем смело и легко, кто знает больше, чувствует острее.
Я не помню тебя, родная, но раз за разом
узнаю эту дверь в излучине коридора.
Где наши хилтоны, сонные мариотты, балконы с видом на горы и побережье? Я пытаюсь тебя найти и не помню, кто ты, и как мы срастались телами, кохая нежность. Кровати размером с лайнер, глухие шторы — не беспокоить ангелов непокоя. Все наши ценности — только вино и штопор, локти, колени, кресло и подоконник. Мы не умели любить, но любились жадно, тратили мили, чтобы случаться ближе, кажется, в этих комнатах вечно жарко, любой, кто уснул там после, — чужой и лишний. Там отпечатки пальцев на каждом дюйме, там все пропитано запахом, пылом, потом. Наши надежные и дорогие тюрьмы, горные замки или морские порты. Где наши хилтоны? Завтраки на террасах, тонкие пальцы, тихие разговоры.
Так сходит Свет. И может говорить.
И сходит Свет, а раньше — исходил из каждой поры, трещинки и щели, был заперт кем-то у меня в груди, и бился там, и требовал прощенья. Был узником, невольником, меня своей тюрьмой считая и конвойным, и я не мог в себе его понять, и был собой и Светом недоволен. И вот тогда, отчаявшись постичь, зачем судьба хранит меня — такого, я все разрушил: стены и мосты, все подземелья, цепи и оковы. И выпустил его из темноты, и лег в руинах, кровью истекая. И Свет сошел. И был как будто ты, и ключ в тебе, и под тобою — камень. И я воскрес, как прежде воскресал, и вспомнил все, как вспоминал и раньше. И не было чудес, но чудеса вошли в меня и исцеляли раны.
С тех пор я знаю: ничего внутри нельзя укрыть — свободно и спокойно.
Но наступит утро — и не спасёт,
приговор до срока произнесён,
хочешь выть от боли —
учись бесшумно.
Позвонить бы тебе в предрассветный час, заорать: «Просыпайся, какого черта? Без тебя здесь не существует нас, мир — слепая снежная пелена, бесконечный белый на вечном чёрном». Разделенные заживо не умрут, но отныне боль — их святая мера. Объяснить тебе голосом, если рук не хватает на тысячи километров. Небо ночью огромное, словно кит, снятся айсберги страхов осенним детям. Кто позволил выбору стать таким, кто решил, что терпение — добродетель? Там спокойна совесть и разум чист, на часах — все те же четыре двадцать. Здесь — изрезать карты, забрать ключи, запрещая целому расставаться. Позвонить, разбудить тебя громким «Все!», отменить разлуку, как злую шутку.
Ведут и оставляют в ноябре.
Ноябрь смотрит прошлому в глаза, Меркурий возвращается назад и лбами снова сталкивает нас — все те же нравы, те же имена. Как странно: это время каждый год нам права на ошибку не даёт, но требует ответов и следит за каждым словом, бьющимся в груди. Нас всех ведут, замёрзших и пустых, — проспекты, парки, улицы, мосты, — ведут прямой, безжалостной, как речь.
Были иные миры и еще тлеющий вечер — тот, от которого
все
начинает
обратный
отсчет.
Пепел осыпется, осень закончится, память уймется и станет пустой. Лестница нашего неодиночества, восемь ступенек — взойти на престол. В прошлое нынче не слишком и верится, все, чем дышали, — читаем с листа. Тихая улица, время, как мельница, их перемелет — а нам подметать.
Не было нежности, нужности, важности, всей нашей наглости, страсти и тайн, годы летят журавлями бумажными и провожают других не туда. Все искажается, тает, теряется, все превращается в призрачный сон. Наше молчание под фонарями, и желтые листья, и снег, и песок.
Не было этого странного города — южного полюса в вечной глуши, ни октября, ни гортанного говора в шарф, предназначенный только душить, не было губ, прикасавшихся медленно, черных перчаток, подъездов пустых. Дымное, долгое, тусклое, медное — я и не вспомню, курила ли ты.
Она подходит к окнам и смотрит долго, как сумерки путь подбивают холодным мехом. Алхимик Яхве называет ее Мадонной, в каждом из писем просит к нему приехать.
Старый алхимик Яхве называет ее Мадонной, оставляет ей лучшие снадобья и коренья, камни, металлы, грозовую слезу и донный тёмный песок Мааса, Дуная, Рейна, хранит для неё секреты дворов и башен, узких улочек, снов, навек позабытых кем-то. Она заходит в лавку, и пламя пляшет — над темной свечой взвивается желтой лентой. Алхимик Яхве слывет человеком странным — колдун, говорят про него, чародей, целитель. В кольце у него опал, на цепочке — яхонт, он розы бросал на снег, и они цвели в нем. Люди не знают, кто он, известно только, как звенит колокольчик над входом в его обитель. Иные зайдут, но в том не бывает толка — старик их встречает, щурясь, но лиц не видит. Ходили по городу слухи, что были казни, что древний алхимик не раз восходил на плаху, но в лавке свеча загорается раз за разом, и тихая песня льётся, и миртом пахнет.
Прах от праха,
глина,
чёрная соль земли.
Помолись за меня, мой Свет, у Господа тонкий слух — он твой голос узнает из тысячи голосов. Снег не тает на мертвой траве уже много лун, город каменный, но невидим и невесом. Помолись за меня, мой Свет, я иду ко дну, если есть это дно у асфальтовых темных рек. Не прошу вернуться и не прошу вернуть, рассказал бы сам, но, видно, теряю речь. Я бы мог, как и ты, заходить в этот божий дом, ставить тёплую свечку под старый суровый лик, я во все нынче верю, только в себя — с трудом.
Я хочу приезжать в города, не бежать, не болеть, наблюдать, как дома укрепляются в древней земле, как широкие реки легко огибают углы, как бокалы с вином опускаются к нам на столы. Я хочу просыпаться к обеду, ложиться к утру, разделять с каждым городом тайну, интригу, игру, чуять запах его, видеть цвет и повадки людей, быть и здесь, и повсюду, внутри, и нигде, и везде. Я хочу приезжать в города, как в музей или парк, замечать, как слова переходят на холоде в пар, греться пряным глинтвейном, любовью, огнями витрин — и нигде, и везде, и повсюду, и здесь, и внутри.
Мы стежки, Господь нас держит на весу.
Так даруют слово — просившим во имя веры. И даруют голос — умеющим отвечать.
Десять лет уместились в книгу, она, по слухам, разошлась по свету, никто не остался без. Если время кого и лечит — то крепких духом. Если опыт чему и учит — не врать себе. Напоследок открыть наугад — на любой странице, прикоснуться к бумаге, всмотреться, убрать ляссе. Если прятать кого-то в сердце — того, кто снится. Если чуда просить у неба — тогда для всех. Десять лет так крепко сшиты — тетрадь к тетради, память твёрдого переплёта верней оков. Если чистый лист — то, пожалуйста, правды ради. Если новый выбор — то радостно и легко. Завтра будет новая книга, иная эра, все, что Он напишет, случится в урочный час.
Этот купол дает нам воздух в святом режиме.
Этот Новый год нам по праву принадлежит.
Мы играли в прятки, именами бездушных кукол называли чужих, отдавая слова не тем. А потом мы выбрали свет и зашли под купол, и теперь он хранит нас, любимых своих детей. Как случилось это чудо и это счастье, кто позвал к себе острожных, упрямых нас? Вторник — день от субботы, неслучайная сопричастность. Север сердца, каемка моря, внутри — весна. Мы не знали, что так умеем, но так и вышло: заискрило, совпало, переплело сюжет. Кто-то просто слушал, а нам разрешили — слышать, кто-то ждал свое «после», а нас привели в «уже». Это здесь и сейчас зажигаются свечи мира, это здесь и сейчас нам загадывать и творить. Все, в ком нет души, отныне проходят мимо. Всех, в ком бьется слово, соединяет ритм. Мы живые нынче, такие навеки живые, что не знаем страха, не мешкаем у межи.
Поутру зима одевает дома в меха, десять жен встречают пресветлого жениха, славят новую радость в алом и золотом, у старухи есть право не всем говорить о том.
И старуха сидит с ними ночь, и горит очаг, говорят, она приходит их выручать, знает стук сердец, следит за огнем свечей. И рождается год, старухе известно — чей.
И еще говорит жена: «Я в чужом краю. Я умела петь, но больше я не пою. Золотая клетка, стражник — не хватит сил. Я сдалась ему в плен, но он меня не просил». А потом открывает клетку, и так поет, что никто не прерывает ее полет. ⠀
И другая жена говорит: «Я прощаю мать». И уходит себя баюкать и обнимать, засыпает святым ребенком, иной судьбой начинает жить, себя примирив с собой. ⠀
И одна из жен говорит: «Он уже не муж». Вынимает из сердца нож, отдает во тьму, Забывает боль — и привкус ее, и цвет, поднимает лампаду выше и пьет свой свет. ⠀
Десять жен зажигают светильники и молчат, и старуха приходит их выручать, Модранехт, великие роды, седая мгла, сколько тысяч лет она делала, что могла. Ее речь рассыпана зернами на снегу, она знает о каждой, касается пальцем губ, разрубает путы, развязывает узлы, молоком выливает путь, заставляет плыть. ⠀
Мария на сносях, метель не устаёт, начесывая пух для светлого младенца, и лампочки висят в вертепе, и проём оконный золотист, как чрево нашей детской. И мы внутри сидим, укрыты от невзгод, и твёрдый шоколад молочными зубами грызём, как толщу льдин грызёт грядущий год, растущий из воды над озером за баней. И пахнет мандарин, взрывающий для нас на чутком языке живительные соки, и мы сидим внутри — уже который час? И знаем, из чего обычай часа соткан. Проходит столько лет, но, преданы земле, мы все ещё следим, как воск плывет и тает, и кактус-декабрист на маленьком столе из глиняных тисков спасается цветами. Блажен, кто на совет нечестных не идёт, и на пути не ста, с губителем не седе. Извечный зимний свет рождён и обретён, и запечен в пирог, и ртом беззубым съеден.
Ты ждал чудес отчаянных и редких.
Весь этот быт — постиранные джинсы, носки, зарядка, краешек блокнота — впусти его в себя и подружись с ним, и проживи с ним четверть оборота земли вокруг небесного светила, невидимого в северных угодьях, и вдруг поймешь, что жизнь происходила и непрестанно с нами происходит — не в наших снах, не в будущих победах, не на кушетках добрых терапевтов, а в чае, остывающем с обеда, тобою недопитым, недопетым, в случайном чеке, скомканном в кармане, в ключах и глубже — в мелочи звенящей, во всем, чему не подобрать названий в таком простом и прочном настоящем. Жизнь происходит, кружится планета, сезон уступит место межсезонью, весь этот быт, и я, и ты — об этом, инструкция к снотворному и сонник — об этом же, и книги, и тарелки, и брошенный рюкзак в углу прихожей.
А сегодня она
обернется мной —
только руку ей протяни.
В этот год на Ладоге лёд встаёт — как пророчили — в Павлов день. Говорят, так устроили для неё — дать ей путь по большой воде. Я ждала с ней встречи давным-давно, подрастала в ее тени.
Что исчезнет первым: ноты или слова?
А ко мне подбирается полночь — в плечо дышать.
Хелен пишет: ты знаешь, мы жили с ним 20 лет, или два года, или всего два дня. Разве это имеет значение, если след, его след остался шрамом внутри меня? Мы скрепляли все прочно — физика, сопромат, мы давали обеты, назывались жена и муж, а потом, понимаешь, потом наступила тьма — наступила та самая полная тьма всему. И никто не умер, и жизнь продолжает быть, и, спасибо психологам — нынче легко страдать. Только я пытаюсь вспомнить, какой судьбы я просила, когда мне выдали этот дар? И, конечно, все к лучшему в мире или в миру, где у каждого имя иное и чин иной. И построить новое хватит мозгов и рук, но не знаю, хватит ли новому слов и нот. Хелен пишет: у нас уже утро, прости-прощай, я сижу с бутылкой вина, через час вставать.
Под Рождество всесильный Бог деталей спускается и в сотне мелочей присутствует, и снег его не тает, и небо снегу доверяет тайны, и бысть нам свет, поскольку Бог рече. И мы за ним, наученные чуду, вдруг произносим, силу ощутив: «да будет свет, и я отныне буду, и этот дом, и это время суток, и ближний — тот, с которым по пути». И так стоим, упрямо повторяя, не сомневаясь в сущности имён: загаданное вслух под фонарями, январской ночью двери отворяет Тому, кто все услышит и поймёт.
Если есть хоть какой-то выбор, будь мудрее — не выбирай.
На заливе соленый запах, чайки облачные галдят. Рыба-молот летит на запад к шляпке солнечного гвоздя. Шесть ударов — и встанет вечер, крепко вбит в циферблатный диск. И от неба укрыться нечем, потому что оно в груди. Там, где раньше стучало что-то, волновалось, болело, жгло, нынче — тихая позолота, перламутровое стекло, голубые границы гжели, белых льдин вековой мотив, отражение погружений в воды моря дневных светил. Гвоздь сияющий, молот-рыба, кромка моря, песочный край.
А со стены следят они, ее рисунки.
Лишенный права рисковать, ты изучаешь простенок, тумбочку, кровать и кружку с чаем, когда-то желтый абажур, потертый провод, и то, что вызывало жуть, давно не повод. Приняв молчание ягнят как постоянство, ты привыкаешь оттенять излом пространства, не тратя попусту слова, спасая память, считаешь их по головам и засыпаешь. И так проходят день за днём и год за годом, и ты не думаешь давно о чем угодно, и что попало не хранишь в сердечной сумке.
Корни тянутся к солнцу, и так продолжается жизнь. ⠀ ⠀
Если кто-нибудь есть за спиной, под землей, у меня — отзовитесь и слушайте, как продолжается жизнь. Здесь с высокого дерева листья слетают к корням, и рождаются дети, и выше растут этажи. Поменялось не все — мы, как прежде, боимся любить, но почти научились идти в этот призрачный страх. И легко продолжать, если больше не помнишь обид, и тепло у огня, если прежде горел на кострах. Мы немало в пути растеряли из давних времен — ни вещей не осталось, ни песен, ни старых примет. Мы давно отказались от ваших забытых имен, но оставили веру, которую держим в уме. Не имея основ, на земле не продержишься дня, отзовитесь и слушайте все, кто стоит у межи.
Все светлее становится в долгом тяжелом сне. И Джамиль выходит во двор и ложится в снег, и машет руками, так быстро, что швы трещат.
Снежный ангел готовится улицы освящать.
Дворники просыпаются в 5 утра, говорят: «Пора! Чтобы к рассвету вокруг никакой зимы! Слышишь, Джамиль, не вздумай шальную мысль, как ты ее вздумал выдумать в прошлый раз. На тебе ответственность, брат, и большая честь: есть главный синоптик, он сказал перед всей страной: зима будет тёплая, пахнет сплошной весной, уважаемый человек, подведёшь — зачем? Смотришь на белый мир — и щемит в груди. Убирай этот снег, шайтан его порошил! Убирай, пока на улицах ни души, да скреби лопатой потише — не разбуди».
Для чемпионов по выживанию наступят лучшие времена.
Есть расстояния и сомнения, есть чувство долга и чувство дна. Когда ты, Боже, привёл ко мне ее, она училась дышать одна. И в этой призрачной изоляции, в иной свободе, которой нет, ты заставлял ее изумляться и продолжал наблюдать за ней. Мы так похожи в своих различиях, в своих крестах четырёх путей, сценарий жизни, его величие — в необратимости общих тем, сидим, уткнувшись в свои задачники, гадаем, что там, в чужом краю. Мы столько судеб переиначили, что я о наших не говорю. Мы искалеченные, но гордые — холодный ум и огонь в груди, мы кем-то заперты в этом городе, но он же нас и освободит, и в нашей встрече Твоим желанием сокрыто больше, чем просто знак.
Я рассказываю истории, чтобы с нами сбывалось главное.
А пока мы срастались спинами и друг друга ласкали душами, Млечный Путь разгонялся спиннером в пальцах ангела непослушного, и в наушниках ветер праздновал, танцевали деревья вечные, обменялись простыми фразами, а проснулись — младенцем венчаны. Научить тебя чуду легкому, научить тебя слову крепкому? Люди связаны переплетами, золотыми прошиты скрепками, люди ладятся, словно летопись, попадают друг в друга датами, на свободу выходят пленные, забывают, как быть солдатами. И становится все просторнее нам в озёрах, где звёзды плавают.

Все афоризмы для вас
Подписаться
Уведомить о
guest
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии
0
ТЕПЕРЬ НАПИШИ КОММЕНТАРИЙ!x